Начало романа (продолжение № 3) /  Юрий Юрченко Youri
30.08.2019 00:32:00
.




                                  * * *

Русский курс в театральном институте набирался раз в четыре года, но в это лето, несмотря на то, что в прошлом году курс (для местного русского ТЮЗа, на котором учился Слава) был уже набран, на следующее лето опять намечался набор, уже для русской «драмы», и набирать должен был главреж театра Грибоедова. Зону, как и обычно по весне, начал мучить комплекс недообразовнности, и он решил на этот раз довести вопрос со средним образованием до конца. У него была «Справка» об окончании семи классов; он исправил в ней «переведен в восьмой» на «переведен в одиннадцатый» (при исправлении вторая «н» в слове «одиннадцатый» никак не влезала, и он оставил так, решив, что вряд ли о н и будут так уж тщательно приглядываться, а если и будут – все равно тут русский знают плохо), дописал в «Справку» несколько предметов, которые он «прошел» в 8-м, 9-м и в 10-м классах, и пошел в Министерство высшего и среднего образования Грузии. Там он, проскочив мимо милиционера (это было то благословенное время, когда мимо милиционера проскочить еще было возможно), пошел в кабинет к министру. Между дверьми, ведущими в два кабинета – министра и первого заместителя министра, сидела в засаде секретарша. Она попросила изложить суть проблемы, он не очень внятно «изложил»; министр, сказала секретарша, сейчас занят, и будет занят весь день. Однако, он не уходил до тех пор, пока нужная дверь ни приоткрылась. Зона ринулся к ней, объясняя, неосторожно выглянувшему из-за двери министру, что у него нет возможности учиться в вечерней школе, так как он находится постоянно (вот справка!) на гастролях: представляет интересы Республики по Союзу и за рубежом, что Грузинский театр пантомимы – единственный в СССР театр такого рода, и что поэтому он просит разрешения сдать экзамены за одиннадцать классов экстерном. Министр ничего не понял, кроме «интересов республики», и, чтобы как-то от Зоны отделаться, завел его в кабинет к Заму. «Вот, – сказал он по-грузински, – разберись, это – артист из театра пантомимы, единственный театр, оказывается, понимаешь, интересы республики…» и ушел. Зам точно так же ничего не понял, повертел бумажки и вызвал старшего инспектора по средним школам: «Вот, разберись с артистом и, если документы в порядке – надо помочь…» Старший инспектор привел его к себе в кабинет и, выслушав про «экстерном», сказал: «Что ты, у нас такого не бывает, у нас – надо учиться, пойдешь в 11-й класс?». Стояла весна, подходили выпускные экзамены… что ж, месяц можно было и поучиться. Старший инспектор написал на министерском бланке: «Разобраться и, если документы в порядке – помочь», и направил его в вечернюю школу. Директору школы Зона не стал сразу показывать бумагу из Министерства, а изложил сначала свою проблему-просьбу. «Что ты, – сказал директор, – в Грузии – это не в России, тут всё строго. Какой 11-й? – посмотри в окно – весна, и директор откинулся в кресле.» «А если Министерство разрешит?» «Ну, если министерство… – засмеялся директор, – тогда и приходи.» Зона показал бумагу. Директор встал, прочел, стоя, бумажку, ни слова не говоря, нажал кнопку и сказал: «Гогуа ко мне.» Пришла немолодая женщина. «Вот, запишите в журнал одиннадцатого класса нового ученика.» Женщина молча посмотрела на директора, взяла документы и вышла. В Грузии, Зона заметил, если ты идешь по инстанциям не снизу вверх, а наоборот, то всё намного облегчается, вопросов в этом случае задавать не принято, всё молча принимается к исполнению.
К экзаменам его готовил Слава. «Если ты ничего не знаешь – ты должен хоть выглядеть... – сказал он и выдал Зоне по такому случаю свою «концертную» сорочку и галстук. Литературу и историю он сдал легко, главное было – говорить быстро, не останавливаясь, «без передыху», чтобы у экзаменатора не было возможности вставить вопрос, говорить можно о чем угодно, лишь бы время от времени в потоке мелькали слова «Михаил Александрович Шолохов», «настольная книга Владимира Ильича Ленина», «Великая Октябрьская социалистическая революция!», «Петр I-й» и т. д. … Директор, который присутствовал на «литературе» и «истории», лишь умиленно повторял, оглядываясь на других преподавателей: «Рогор?!. – мсахиобиа!..» («Ну как?! – артист!») По этим предметам он получил «пятерки», по русскому – «четверку», а дальше пошли чередой «тройки». На «химии» Зона перепутал купрум с цинком, на «физике», получив задание изобразить что-то связанное с оптикой, он нарисовал на доске девушку, кокетливо выглядывающую из-за фотографического аппарата и, чтобы придать этому хоть какую-то академичность, он сделал пояснительную надпись в нижнем углу доски – «ЛИНЗА» и провел длинную черту-стрелку к объективу. Когда он предложил экзаменатору нарисовать что-нибудь еще, если этот чертеж ему не совсем нравится, старый педагог попросил его «уйти по-хорошему»…. Зона понимал, что – по недоразумению, случайно, никому ничего не заплатив, и не являясь ничьим родственником, – он попал в «блатные», но – не спешил исправлять эту ошибку и объяснять всем, что он – ничей, и за ним – никого, – ему просто н у ж е н аттестат… Его «одноклассником» оказался известный игрок тбилисского «Динамо» Виталий Дараселиа,- он был ровесником Зоны, но уже играл за сборную страны. Их двоих сажали отдельно от всех, за «особую» парту. «Артист и футболист» – шептались, косясь на их парту, учителя. На экзамене по математике, педагог, расхаживая по классу и заглядывая ко всем в столы – нет ли шпаргалок, подойдя к их столу, положил перед ними листок с решением и молча отошел. Уже перед выдачей аттестата, кто-то вдруг опомнился и у него спросили – где его «Свидетельство» об окончании восьми классов? «А разве оно еще не пришло? – удивился он, – странно, должны были выслать давно». Но эта мелочь не сорвала торжественного события: против названий предметов, оценки за которые переносились автоматически из «Свидетельства», директор – добрая душа – просто нарисовал «тройки». Четыре человека из его одноклассников не смогли участвовать в банкете по случаю окончания школы – они не сдали, провалились, и им предстояло снова в сентябре идти в 11-й класс. Через неделю Зона сдавал уже экзамены в театральный институт.

Всё прошло хорошо, и его, вместе с другими десятью счастливцами, зачислили в русскую группу. За него переживала вся Приемная комиссия: как-то так получилось, что все его уже в институте знали и хорошо к нему относились. Когда преподаватель ритмики на вступительном экзамене попросила его повторить ритм, который она только что отстучала, он повторил, но, видимо, не совсем правильно. Она снова простучала, он еще раз повторил… Когда она простучала в третий раз, Этери Гугушвили, ректор института, повернулась к ней и сказала: «Моника, ты сама неправильно всё отбиваешь, а он как раз повторяет правильно!» До начала занятий оставался месяц, у него нашлись какие-то деньги, и он, от избытка чувств, взял билет на самолет до Хабаровска. Он говорил себе, что летит к Наташе, хотя прекрасно понимал, что сейчас лето, и ее там нет. В Хабаровске он тут же нашел Юру Васильева, которого тогда не расстреляли, но хотели расстрелять еще несколько раз и, в общем-то, было за что. Юра получил, как это ни странно, сержантские лычки, и его отправили на какую-то глухую «точку» в тайге, в его подчинении было три солдата, задача их состояла в том, чтобы в определенное время суток принять по радио какой-то сигнал, зафиксировать, и какой-то другой сигнал передать, в свою очередь, кому-то в эфир. Служба их протекала в маленькой избушке, никакого жилья на сотни километров вокруг не было, однако, они умудрялись где-то доставать спиртное, а потом приспособились и стали гнать сами. В обязанности Юры входило день за днем контролировать, чтобы один из его подчиненных, дежуривший в этот день, не перебрал раньше времени – до приема сигнала; после же манипуляции с аппаратом они уже могли делать что угодно – никому в тайге и во всем мире до них дела не было. Однажды, зимой, они приняли, как обычно, затем в очередной раз напомнили человечеству о себе, заняв несколько минут секретного эфирного времени и продолжили поднимать тосты за здоровье Советской Армии и их непосредственного начальства, пославшего их на такой сложный и ответственный участок. В это время нагрянула комиссия с проверкой. Комиссия, подобравшись незамеченной к засекреченной «точке», что было сделать совершенно нетрудно, ввиду полного отсутствия всякой караульной службы, не нашла ничего лучшего, как начать стрелять из автоматов, бросать в окна избушки взрывпакеты и дымовые шашки и кричать при этом на ломаном русском: «Рус, сдавайся! Вы окружены!..» Все противогазы валялись, с первого дня их приезда на «точку», где-то под нарами, искать их в этом дыму, стрельбе и грохоте было бессмысленно, да и никто не знал, действуют ли они вообще, и три его помощника, собрав последние силы, выбросились в двери, на снег, с поднятыми руками. У их командира же, который принял больше всех, не было никаких сил доползти до двери, и он остался лежать под нарами, в полной уверенности, что он давно уже мертвый. Сдавшихся «врагу» солдат судил трибунал, всех троих отправили в дисбат, командира же, допустившего всё это безобразие, но, тем не менее, проявившего стойкость духа и не сдавшегося, разжаловали в рядовые и отправили в часть. Вскоре, однако, он вновь заслужил расположение начальства тем, что у него оказался красивый почерк, и его забрали в город, в спецкомендатуру политуправления частей Хабаровского гарнизона писарем, где он и дотягивал последние месяцы так нелегко ему дающейся службы. Завидев в дверях вновь объявившегося «брата», он тут же подозвал младшего писаря, передал ему дела и ушел из комендатуры в неизвестном начальству направлении (и обнаружен был ровно через месяц в кожно-венерологическом отделении госпиталя, где он получал курс противогонорейного иглоукалывания). Для «братьев» же, направление, по которому они ушли из комендатуры, было, напротив, очень известное и привычное – общежитие родного института культуры, которое как раз принимало новую партию хореографинь, библиотекарш и режиссерш клубной самодеятельности. Вахтерши в общежитии ласково здоровались с ними и спрашивали, где это они так долго пропадали, «академический» брали, что ли… Через месяц Зона собрался улетать, пора было приступать к занятиям, но не было денег; они с Юрой поразгружали немножко вагоны с коровьими тушами на обнаружившемся рядом с общагой складе-холодильнике и заработали денег ему на дорогу, часть – законной зарплатой, часть – выручкой за вынесенные с «холодильника» сокровища. В складской кассе его рассчитали железными рублями – других денег у них не было, – и он пошел в кассы Аэрофлота с мешком рублей на плече. На улице Ленина он заметил, что за ним – ужу долго – идет какой-то «темный» субъект. Зона резко остановился и спросил субъекта,, что, мол, ему надо? Тот, для порядка, попросил закурить, а затем – с очень хорошо знакомым Зоне грузинским акцентом – спросил сколько сейчас времени. Зона по-грузински ответил ему, что часов не носит. Грузин, обрадовавшись, признался «земляку», что давно его присмотрел, что он ему нравится и предложил Зоне быстро провернуть в Хабаровске одно дельце и вместе рвануть на родину. Он рассказал, что отсидел за попытку покушения на Шеварднадзе в год, когда тот стал Первым секретарем компартии Грузии: его сняли с крыши в тот момент, когда он целился из ружья в руководителя республики. «Сейчас освободился, но, вот, никак не могу добраться домой – не хватает денег». – и он аккуратно вытащил из кармана изрядно помятый листок бумаги с каким-то чертежом.. Оказалось, что это – план сберкассы, прямо возле которой они стояли: на плане были нарисованы все возможные подходы к ней. «Всё уже готово, остается только взять деньги, половина – твоя, другому бы дал треть, но ты – земляк…» Этот широкий жест растрогал Зону, не хотелось расстраивать этого хорошего парня, может, действительно?.. – задумался он, но – институт… Он уже и так опаздывал, а ему, почему-то, очень уж хотелось прийти в первый раз в жизни 1-го сентября на 1-й курс и получить вместе со всеми «студенческий билет». Объяснять он этого не стал – тот вряд ли бы его понял, и в самом деле, человек к нему – с серьезным, дельным предложением, а тут – какой-то детский лепет про 1-е сентября… Зона извинился, сказал, что он, к сожалению улетает, но если у того всё пройдет нормально, и он доберется, все-таки, на родину, то – вот его адрес, пусть приходит с чертежом любой тбилисской сберкассы, там у него будет посвободнее со временем.

…В октябре он заболел и к нему, в его комнату в студгородке, впервые пришла Цацо, – до этого она сюда не приходила, не хотела, чтобы ее видели в общежитии. Будто бы случайно, в комнату поочередно заглянули его однокурсницы – Алла и Оля: хотели убедиться – неужели Цацо (!) действительно пришла к нему? Это была высокая красивая студентка с четвертого – выпускного – курса, с очень известной грузинской фамилией. Тбилиси, по сути, город небольшой, и это надо было решиться на то, чтобы взять и, вот так, среди бела дня, прийти к нему в общежитие. Когда они шли вместе по улице, то обязательно кто-нибудь оглядывался и и говорил в ее адрес, по-грузински, что-нибудь, вроде «ноги тебе надо вырвать» и так далее в этом духе – слишком она была красивая и слишком грузинка, и не должна была «гулять» с русским. Жила она в Сололаки, он провожал ее домой, они выходили из такси и долго стояли под ее окнами. «Цацо, – говорил он, – тебе нужен другой, я ведь все равно когда-нибудь уеду в Россию, ты же не сможешь со мной поехать, тебе же нужен грузинскеий театр…» «Пачему это не паеду, – говорила она низким завораживающим голосом с сильным – неисправимым – акцентом, – работает же Джигарханиан в Москве, или что – мениа в театр нэ вазмут?..» Не взять ее было нельзя – она была прекрасна. «Но, Цацо, у меня ведь никогда не будет денег, я знаю, ты же не привыкла так жить, ты не сможешь.,,» «Пачему? Или я нэ смагу семю пракармить?..» Они прощались, и он шел пешком через весь город – обычно, денег на дорогу у него хватало только в один конец… Он написал матери, что он, кажется, женится и, кажется, на грузинке. «Лишь бы тебе нравилась…» – ответила мама. Цацо познакомила его со своими родителями; он и не заметил – как уже всё было решено, уже оговаривалась дата, на которую будет назначена свадьба, но вдруг что-то с ним случилось, он не мог понять – что, или, пожалуй, мог – всему причиной были зимние каникулы… в общем, он перестал встречаться с Цацо, чуть завидя ее в институте, сворачивал в сторону, она тоже не делала попыток поговорить с ним, так продолжалось всю зиму и весну, а в июне она пришла на их экзамен по «мастерству», вручила ему букет цветов и, на глазах у всех, поцеловала его – непонятно было, то ли она поздравляет его с окончанием первого курса, то ли прощается – она уже получила диплом и больше в институт приходить ей было незачем…
Но это было уже в июне, а до этого, зимой, в январе, сдав досрочно экзамены за первый семестр, он поехал в Москву. Он обошел все театры, посмотрел всё на Таганке и на Бронной, в день он смотрел по два спектакля – дневной и вечерний, количество увиденных им спектаклей подходило к двадцати пяти, и он посмотрел бы, несомненно, еще больше, если бы не спектакль в «Современнике» «А поутру они проснулись..,» Ему очень понравился спектакль, точнее, первое действие – он смотрел на сцену, не отрываясь, но потом, случайно, все-таки обернулся… Да, к сожалению, она была не одна – на протяжении всего антракта к ней невозможно было подойти – какой-то прыщавый долговязый тип крутился около нее. Второго действия он не видел, он смотрел только на нее. Из театра она вышла опять с этим долговязым, и похоже было на то, что это ее муж. Он пошел за ними. А вдруг это не муж, а просто, знакомый, или вообще брат, а у меня, может, судьба решается, подумал он и в тени чистопрудовских деревьев догнал их и пошел рядом с ними. Он заговорил с ней так, словно они были вдвоем, решив, что, если парень ей – муж, или что-то такое, то это сразу станет ясно, и он извинится. Через минуту долговязый исчез. Она училась на пятом курсе МГУ, на философском отделении, и жила на Ленинских горах, в университетском корпусе. Он проводил ее. Прощаясь, он «проговорился», что ему негде ночевать и она, поколебавшись недолго, провела его к себе, однако, спать положила на кровать соседки по «блоку». «Ничего, – утешал он себя, -для первого вечера и так достаточно, – можно спугнуть.» Через несколько дней он, вдруг, увидел, что всё слишком серьезно и почувствовал себя негодяем. Он же знал всё про себя, знал, что э т о проходит… Он решил исчезнуть, пока еще не поздно. Утром он неожиданно сказал, что сегодня уезжает и провожать его не надо, он не любит, когда провожают. «Ты же не должен был никуда ехать.,,» «Так вышло.» Он ушел. Жил он у знакомых, на Чистых прудах, рядом с «Современником», два дня сидел один – знакомые уехали на несколько дней, – пробовал что-то делать – не мог, не получалось, читать – не видел текста и не понимал, о чем там написано… На третий день он понял: сидеть так – тоже не выход, и пошел на улицу. Остановился только, когда ноги вынесли его из метро на станции «Университет». Он выругал себя и вернулся домой. Вечером зазвонил дверной звонок, он открыл – она стояла за дверью. Снег лежал на воротнике ее пальто, и слезы блестели на ресницах. «Я чувствовала, что ты здесь, не уехал, а знать, что ты рядом и не видеть тебя – это очень тяжело…» Она вспомнила, что он говорил ей про этот дом, рядом с «Современником», и нашла его почти сразу..,

. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .

…Он сел, все-таки, за машинку. Что это будет? Как об этом обо всем писать? Он уже слышал насмешливые, убийственные голоса критиков и был заранее согласен с ними со всеми, высмеивающими и отвергающими его ненаписанный роман. Да, наверное, это не проза, он и сам не знал, что это за жанр. Да, вы правы, наверное, это никому, кроме автора, не нужно и не интересно, но и не написать э т о он не может – он не может жить, не освободившись от всего этого груза. «Старик, – сказал ему когда-то Юра Сосновский, – тебя будет всё это мучать и преследовать, пока ты не избавишься от всего, а избавиться ты можешь только одним способом – перенести всё это на бумагу.» Да, это – его жизнь, и его проблемы, но ведь это и ж и з н ь ч е л о в е к а. Ах, он назвал бы этот роман (или что это будет) именно так – «Жизнь человека», но и тут его давно и неоднократно опередили…. «Душа человека… Как странно…» Его жизнь… Да, наверно, он прожил ее не так, как можно было, не так достойно, не так целенаправленно, но вместе с тем – что врать себе? – ему не было стыдно за эту жизнь. Если и было стыдно, то – перед л ю д ь м и, которых он обидел, или – не успел отблагодарить, но за жизнь – нет. Тысячи жизней проходили рядом с ним – серые, тусклые, однообразные дни влачили люди, и они считали, что это – достойно и правильно прожитые дни, месяцы, годы… Ему нечем было похвастаться, он прожил эти годы далеко не всегда достойно и правильно… И вместе с тем, было другое достоинство в этой его жизни… изменяя всем, он не изменял себе: всю жизнь он искал себя, он стремился к себе, забредая иногда в этих поисках так далеко и в такие дебри… но – что делать? – он был один, у него не было поводыря, не было рядом с ним своего верного Вергилия, он шел наощупь и прислушиваясь только к себе, и часто поступал так или иначе, потому что з н а л, что должен поступить именно так, и не мог никому ничего объяснить, а если бы и мог – то его бы не услышали, не поняли: он, со своими поступками и мотивировками, не вписывался в обычную, нормальную, повседневную жизнь, и этой книгой, которую он хотел сейчас написать, и которую, в конце концов, он должен написать, он вовсе не собирался оправдывать свою жизнь, нет – кто мог осудить его больше, чем он – сам себя, особенно, после того, как он узнал спустя много лет, что моряк в магаданской больнице умер, – кто мог еще его осудить?.. «Жизнь человека»… Пусть это никому не нужно – это нужно ему, а это обстоятельство всегда было решающим в его направедной жизни. Он садится за машинку: точи перья критик – это будет легкая добыча.

. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .

… Не слишком ли я засиделся на одном месте? – подумал он, сдав последний экзамен за первый курс и выйдя на проспект Руставели. Эта мысль так захватила его, что он и не заметил, как оказался на острове Шикотан. Шикотан (что означает по-японски «лучшее место), действительно, был одним из красивейших уголков, которые ему доводилось видеть. Кунашир….Шикотан… Итуруп… Хабомаи… Курильские острова, вулканы – привычно покачивающаяся под ногами вечно дышащая земля, красиво и незаметно соскальзывает в спокойно перекатывающиеся волны, и море – бескрайнее… и можно забраться на скалу и нырнуть – теплое течение, проходя мимо, омывает утесы и берега острова. Если смотреть на карту острова в разрезе, то видно, что он поднимается со дна на «ножке», грибообразно распускаясь к поверхности океана, а наверху, там, под солнцем, на этой чаше – обилие диковинных деревьев, всевозможных трав, цветов, ягод…Субтропическая растительность буйно покрывает остров – небольшое пространство из холмов, долин, утесов и обрывов… Поднимаешься на холм и- вдруг – перед тобой распахивается море, и бухта, подковой выходящая в море, и по всему берегу, дугой, от одного края подковы – до другого – красивые, величественные и печальные, еще новые, не успевшие прогнить и – уже старые – скелеты, абрисы, контуры бывших кораблей разных мастей, с еще не облезшей местами краской, с английскими и японскими иероглифами на рубках и бортах, на пожелтевших спасательных кругах – «Каса маре»… «Остров погибших кораблей»…
Он разгружал сейнера. Путúна – горячая пора на острове. Со всего Союза, к весне – к началу путины – вербуют отряды женщин для работы на островах – на рыбообрабатывающих и крабоконсервных комбинатах: там нужны женские сильные руки, – мужчина там не выдерживает, – стоять по четырнадцать часов у конвейера в сыром, пропахнувшем рыбой цехе; им, женщинам – молодым, в основном, – обещают за это большие деньги, – эти деньги – намного меньше, чем зарабатывают в море или здесь же, немногочисленные на острове мужчины, но, все-таки, намного больше, чем им платят дома – на заводе или в поле… Их привозят в Южно-Сахалинск, а оттуда, после того, как они проходят медицинскую комиссию – что немаловажно для вышеупомянутых немногочисленных островных мужчин – их распределяют по островам… Они работают «сезон» – весну, лето и часть (а то и всю) осени, получают свои «большие» деньги, и… многие остаются на следующий сезон, и еще на сезон, и еще… Стройотряд «Вербá» – называют этих девушек, и это объясняется тем, что летом на острове много и других девушек – студенток в стройотрядовских куртках, которых, тоже, страна зовет на помощь в напряженный период путины… Ах, какое раздолье на острове одинокому, или просто оторвавшемуся от жены человеку!.. «Ты знаешь, – говорил ему товарищ по бригаде докеров Женя Голубовский, когда они поднявшись утром из теплых чужих постелей, возвращались к себе, – каждый раз убеждаюсь: и все-таки, лучше моей Галки – никого нет!» – и он вынимал фотографию Галки, в сотый раз показывал Зоне и целовал ее нежно. Женя любил свою жену, и Зона завидовал ему – и тому, что у него была такая жена, и тому, как горячо и нежно он ее любит. Они разгружали сейнера, и это была нелегкая и хорошая работа. Хорошая, потому что они были молоды, и была в руках сила, и вся эта работа на свежем морском воздухе, с хорошими, веселыми и надежными – рядом – ребятами, была не в тягость. Они метали с плашкоута на пирс (или наоборот, с пирса на плашкоут) тяжелые ящики, солнце пекло, и железное покрытие плашкоута жгло ноги, они раздевались до плавок и лихо, красиво и слаженно работали. В обеденный перерыв девушки выходили на пирс и, тяжело и томно вздыхая, любовались работой и молодыми веселыми докерами – они уже знали всех по именам, и когда те шли домой – усталые, с гудящим, еще не остывшим, еще находящемся в работе телом, – из окон к ним летело со всех сторон: «Женя!.. Зона!.. Зайдите на минутку, вы же устали – отдохните, поешьте, попейте, поспите часок-другой…» Шикотанские женщины умели снимать усталость и – ценили м у ж ч и н у… Они понимали, что человек действительно устал, и – не торопили его… Уже то, что он, мужик – настоящий! – сидит в комнате, и говорит что-то своим усталым басом-баритоном, и ест то, что она для него – или для другого, какая разница – для мужика! – приготовила, одно то, что, вот он, сбросив сапоги, ложится на ее постель и засыпает (ничего, проснется когда-нибудь…) – уже одно это придавало какой-то смысл ее одинокой шикотанской жизни, и делало эту ее жизнь, похожей на человеческую…
Он ходил с гитарой по острову, он не пил – но был вечно хмельной, и все его, повсюду, принимали за пьяного, да и правда – как тут не опьянеешь!.. Он выступал с пантомимой перед студентами, пограничниками и рыбаками – советскими и японскими: на острове была тюрьма для японских моряков, которых вылавливали в наших водах бдительные погранцы, и японцы ели рыбу, играли в волейбол и грустили о родине… Иногда в бухту заходило белое полицейское судно, огромное для этой маленькой бухты, куда большие суда не заходили, стояли на рейде, и маленькие плашкоуты курсировали от них к пирсу и назад. То какой-нибудь японский рыбак с тоски в тюрьме повесится, то еще что-нибудь – дел у них тут было много, это был еще недавно их остров, в День повиновения мертвых сюда приезжали дети, братья и сестры тех, кто был захоронен в здешней земле… Во время отлива можно было проникнуть в ниши-пещеры, пробитые в крайних утесах, сторожевыми башнями возвышающихся над бухтой: из них, из этих пещер, просматривалась вся бухта, и там были следы от вбитых когда-то, во время войны, в стену колец, к которым приковывались камикадзе-пулеметчики, – враг мог войти в бухту, и тогда они отсюда, из двух этих башен, простреливали всю бухту насквозь, и подобраться к ним, и выковырять их отсюда было невозможно…

Сухой закон царил на острове во время путины, и докер, поэтому, был в почете – с ним, с докером, можно было договориться: на зиму завозились на остров продукты и, конечно, различные вино-водочные изделия. Докеры брали себе ящиками, и управы никакой на них не было: поди запрети – и тут же больше потеряешь: начнется сплошной «бой»: там – споткнулся с ящиком, там – с машины уронил, а там – и вообще за борт ушло…Зона не пил, но его долю ему непременно выдавали, и он менял ее по божьей таксе – бутылку водки на трехлитровую банку виноградного сока и банку сгущенки… Здесь, на острове, он как-то отмяк, здесь не нужно было ни с кем драться, здесь всё было наоборот – дрались женщины (доходило до того, что одну из них они как-то облили бензином и подожгли, чтобы другим неповадно было отбивать мужиков). Был на острове клуб, и в клубе происходили танцы, но странные, надо сказать, непривычные для него, танцы… Он забрел туда один раз и больше не рисковал. Вдоль стен стояли и сидели девушки разных возрастов и смотрели на редких танцующих мужчин, в основном же пары были однополые. Его сразу цепко – крепкой борцовской хваткой – взяла за руку одна из девиц: «Потанцуем?.. Курточка пусть здесь полежит.,,» – она бросает курточку подруге, и та садится грузно на нее, навсегда прижимая ее к стулу. Он не успел ничего ответить – она уже кружила его в центре клубной площадки, тесно прижавшись к нему: «Тебя как звать?.. Меня – Валя… ты откуда?.. Пойдем, выйдем на улицу, здесь что-то душно… пойдем за клуб… Милый!.. А!.. А!.. Ну!.. Куда ты?!. Стой!.. Держи!.. Светка, держи!..» Еще не закончилась та мелодия, под которую его пригласили танцевать, а он уже бежал с Женей Голубовским по темной улице, Женя держал выхваченную с риском для жизни из-под подругиного тела куртку, сзади раздавались крики, из-под ног кто-то шепелявил, захлебываясь: «Ты что, не видишь – здесь люди лежат?!» Два мужика бежали по ночному острову, и невесело было им и даже становилось жутковато: завидев впереди группу женщин, они шарахнулись в сторону и рухнув в траву, замерли, пережидая… Три молодые женщины прошли мимо, напевая под гитару какую-то печальную песню и внимательно глядя по сторонам: не мелькнет ли где одинокая тень мужчины…

И вдруг случилось невероятное – здесь, на этом острове, он встретил девушку, которая попросила его не провожать ее. «Ты мне душу взлохматила и хожу, как в бреду, ты рукой меня гладила и шептала: «Приду»..» – пел он белокурой студентке Наташе, лежа у ее ног в густой высокой траве, и запах цветов кружил ему голову… «Мне идти на работу еще – ты видала меня в труде? – сёдни самый тяжелый мешок посвящу я тебе…» К сладкому запаху цветов примешивался аромат грусти: Наташе надо было уезжать с ближайшим теплоходом на материк, ее ждал муж-саксофонист, бомбардируя остров срочными телеграммами, в которых требовал, чтобы она немедленно покинула остров: без нее ему там не игралось, не дуделось… Зона понимал мужа, он и сам не представлял – как ему без нее тут, на острове, будет грузиться-докериться?.. «Говорят, пока я мешки ночью с потом грузил, мол, тебе про любовь стишки говорил с усами грузин…» Нашелся и тут грузин, но – грузин обрусевший, ошикотанившийся, давно тут живет, на острове, хороший мужик, безвредный, ему так, только стихи почитать…» Я спокоен, не рву, не мечу, но, смотри! – по закону гор я головку тебе откручу, вот и весь разговор…» Пришел проклятый теплоход и маячил на рейде, выслав за ней плашкоут; Зона ушел, чтобы не видеть этого – как она уезжает к мужу, – пусть грузин проливает слезы прощания на пирсе один… Он спускался с холмов в долину, когда теплоход, уже издалека, прогудел – гудок этот прозвучал в его сердце победной песней саксофона – и упал за горизонт. Но напрасно он пытался сердце свое обратить в камень, напрасно он, заглушая боль, оглядывал «владенья свои» – женские бараки, разбросанные по острову: «меня на этом острове уж знают все – известен очень. Средь конкуренток провожу отсев – займите очередь!..» – теплоход ушел к саксофонисту без нее – она не могла найти паспорт, остров закрытый, граница, шпионы, – без паспорта и без строгого контроля ни приехать на остров, ни уехать с него невозможно… Подруги ее, переживая за саксофониста, осуждающе косились на Зону: кто, кроме него, был способен на такие штуки: «отдай немедленно чужой жене паспорт!» – читал он в их глазах, но он был чист перед подругами и перед саксофонистом, нет – он тут был ни при чем, он сразу понял в чем дело, и когда они, наконец, остались вдвоем, она, на его вопрос: «Ну, мне-то ты можешь сказать, куда спрятала паспорт?.,» – ответила звонкой пощечиной… «В море каждую досточку к Шикотану несет, а штанишка в полосочку к тебе очень идет», – пел он, перекрывая доносящуюся с той стороны пролива печальную песнь саксофона… Теплоход подходил к острову раз в неделю, а со следующей недели начался шторм, подойти к острову было невозможно, и связь с Большой землей оборвалась… «А я лежу, плююсь в кусты, усталый после покера, и смотришь с обожаньем ты на смуглый бицепс докера..,»
Наконец, всё же, усталое море затихло, и прямо откуда-то из-под воды, как будто он там на дне отлеживался, пережидая шторм, совсем как какая-нибудь американская подводная лодка, а не советское дружелюбное пассажирское судно, вынырнул теплоход и, зловеще ожидая, перекрыл выход из бухты, и Наташа, такая же усталая и печальная, как и море, погрузилась с чемоданом на плашкоут и поплыла к теплоходу, становясь всё меньше и меньше, слилась с теплоходом, и море, словно только и ожидавшее этого, тут же взволновалось, почернело, и теплоход, снова обернувшись вражеской подводной лодкой, ушел на дно.
Неожиданно оказалось, что кончается сентябрь, и уже месяц, как он должен быть в Тбилиси, где он учился в институте, и о чем он, было, забыл. Уезжать не хотелось, он всерьез подумывал – а ни остаться ли тут жить, в этом Раю на краю земли, – любить женское население острова, обновляющееся каждую весну, петь песни, учить японский язык, высоко нести звание советского докера, рожать детей-докерят… Ему нравилась эта мысль, но товарищи по бригаде всё же дали, на всякий случай, в институт телеграмму от его имени: «Сижу на острове. Тайфун. Нет теплохода.», а к концу октября они все-таки посадили его на случайно прорвавшийся сквозь штормы и цунами теплоход. Посадили не сразу – море не спешило его отпускать с острова и подарило ему последнюю ночь: плашкоут не мог всю ночь оторваться от пирса – волны его тут же подбрасывали, грозя перевернуть, и когда утром маленький плашкоут всё же решился пробиться к подающему сигналы, что он больше не может ждать, теплоходу – пришлось всё же задержаться: не могли найти нигде Зону, и лишь чутье и опыт Жени Голубовского помогли обнаружить его: он безмятежно спал в женском бараке, у рыжей рыбообработчицы из города Ижевска… «Я вернусь к тебе! – пытался он перекричать вой ветра, грохот волн, галдение чаек и нетерпеливые гудки теплохода, – Я вернусь обязательно следующей весной!.. Не плачь, я приеду к тебе!..» – и сам верил в то, что обязательно вернется, и – очень хотел вернуться… «Я буду ждать тебя!..» – уже еле слышно доносилось с тающего в океане острова…
Теплоход зачерпнул новых пассажиров сеткой, подцепленной к хоботу крана – о трапе нечего было и думать, – промокшие и продрогшие люди вцепились намертво в такую же мокрую. Как и они, сетку, взлетели над отчаянно раскачивающимися небом и морем, сетка, к их огромному удивлению и радости, не оборвалась и, в конце концов, благополучно опустилась на палубу. Теплоход рванулся вперед, наверстывая потерянное у берегов острова время и подгоняемый тревожными сообщениями: их догонял циклон с красивым женским именем, шедший от островов Японии и крушивший и переворачивавший всё на своем пути – японский танкер, перевозивший нефть, раскололо надвое, наше военное судно выбросило на рыболовный сейнер, – каждый час очередная новость облетала каюты, огромный теплоход швыряло из стороны в сторону как щепку, и все – и пассажиры, и команда – смирились с мыслью, что это – последний их рейс. Народ с островов собрался денежный (за деньгами на острова и ехали) и – началось… Огромный плавучий ночной ресторан взлетал между небом и водой, и всё перемешалось на нем. Не было ничьих жен и ничьих мужей, все были живущими, может быть, последние часы людьми. Официанты скатывались по трапам с этажа на этаж, профессионально удерживая на подносах ежесекундно заказываемые в номера коньяк и шампанское, – «Не утонем – так выплывем миллионерами!..» – весело кричали они друг другу, сталкиваясь в узких переходах… Бутылки с шампанским перекатывались в его каюте по полу, подняться он не мог и не хотел – он хотел так и умереть, прижимаясь к такой родной, нежной и ласковой незнакомке, откуда-то – чуть ли не из иллюминатора – возникал официант, то и дело доставляющий очередную порцию специально для Зоны изготовленного напитка (всё судно уже знало, что среди них есть один сумасшедший, который не пьет!), он бросал официанту «сотню» (тот, в красивом прыжке ловил ее) – и кричал: То же самое и – шоколаду!».. Через двое суток, на третьи, «пьяный теплоход» вошел в тихую, спокойную бухту «Золотой Рог». Знакомые очертания города, похожего с моря на Йокогаму, вырастали перед ним…

Он прилетел в Тбилиси, и, в первую же ночь в Грузии, ему приснилось, что он бежит по морю, перепрыгивая через волны, а за ним, раздвигая острова, опрокидывая танкеры и теплоходы, движется, настигая его, циклон с красивым женским именем и красивым женским лицом… Длинные волосы развевались за ним (за ней?) по ветру, и птицы гортанно кричали, запутавшись в них. Лицо было знакомое, но он никак не мог вспомнить его… То ему казалось, что он узнал чье это лицо, то, вдруг, казалось – нет, это не она, это другая… то оно начинало походить сразу на все лица, то есть на лица всех женщин, которых он когда-либо знал… «Я вернусь к тебе! – кричал он, оборачиваясь через плечо, ей, то есть циклону, – Обязательно вернусь, ты жди меня!..» – но голос его тонул в шуме ветра, и циклон продолжал преследовать его, надвинаясь всё ближе и ближе, раздвигая тучи и поднимвая волны, – лицо его – или ее – было спокойное и печальное, губы чуть шевелились, она (он) что-то говорила ему, он не слышал – что, но, вероятно, что-то очень хорошее, доброе – просило не убегать, остановиться и, поднимая волны еще больше, нежно тянуло к нему руки, и уже первая высокая волна догнала его и захлестнула: Стой! – кричал он ей, выплевывая соленую воду, – Остановись! Я же вернусь к тебе, ты что, не понимаешь? – ты же убьешь меня!..» – но новая, еще более высокая, волна уже накатывалась на него и – с глухим ропотом накрыла его, и тихий ласковый голос расслышал он в ропоте: «Любимый мой… Куда же ты?.. Как же я до следующего лета?... Я ведь не доживу…» Он мелькнул еще раз или два на поверхности, протягивая к ней руки: «Помоги…» – но вскоре успокоился, вода наполнила его, он стал легким, невесомым, сложил руки на груди, поджал ноги и мягко опустился на дно: «Видишь, глупая, я же тебе говорил, что ты погубишь меня…» – улыбнулся он ей, прощаясь… «Маму жалко…» – успел подумать он, тихо и спокойно засыпая…


(Продолжение в след. номере)










Предыдущий фрагмент – здесь: http://arifis.ru/work.php?topic=2&action=view&id=23647
30.08.2019
просмотры: 3725
голоса: 0
золотой фонд: 0
комментарии: 2
Юрий Юрченко Youri
Комментарии