"Да минет нас чаша сия" Часть первая. /  bviendbvi
19.01.2010 14:53:00
Версия для печати
Да минет нас чаша сия!
Валентин Богун
________


Воспоминания о пребывании
в сумасшедшем доме

Мой дебют.


Заболел я весной. Большая перегрузка на работе в сочетании с какой-то инфекцией. По дороге в техникум сильнейший спазм мозговых сосудов. Пришлось присесть на тротуар. За лето легче не стало, и в сентябре приятель определил меня к себе в клинику при институте. Палата попалась весёлая, хотя были и лежачие – радикулитчики. По утрам бегал играть в волейбол, и всё было вроде ничего.
Выписали, вышел на работу и понял, что, в сущности, ничего не изменилось. На лекциях кружилась голова, от малейшего эмоционального напряжения подташнивало. Жить в таком качестве было невозможно, и снова начались хождения по врачам-знакомым.
Пришли к выводу, что моя последняя надежда в Ростове – это инсуфляция. Теперь-то я знаю, что это такое, но тогда представление имел смутное. Да и не интересовали меня подробности: выбора не было. Но была одна заковыка: делали эту инсуфляцию только в клинике у профессора Невского Михаила Павловича, а клиника та была психиатрическая.
Меня спросили: «Выдержишь?». Деваться было совершенно некуда, и я, разумеется, согласился.
Так в один, далеко не прекрасный, осенний день я, переодетый в некое подобие больничной пижамы, с сумкой в руках очутился в отделении № 2 этой самой клиники, созерцая обшарпанный интерьер и обоняя больничный аромат из смеси хлорки с туалетом. Палаты были большие, коек на десять. Мне указали мою.
Забросив сумку в тумбочку, я вышел в коридор знакомиться с аборигенами. Те, кого застал в палате, вели себя смирно. Почти все лежали, молча уставясь по преимуществу в потолок. Моё состояние…. Ну, можно себе представить состояние психически нормального человека, помещённого, будем называть вещи своими именами, в сумасшедший дом.
Я был внутренне напряжён и приготовился к встрече с неизвестным, которое по моим книжным представлениям было жутковатым.
В конце коридора, куда выходили двери двух палат, в полутьме тусклой лампочки на ободранном диване сидел, а точнее восседал некто черноволосый, белолицый в накидке, которая впоследствии оказалась одеялом. В лице барское высокомерие. «Местный Наполеон» – подумал я. Но когда «Наполеон» поманил меня пальцем, я послушно направился к нему. Наверное, сказывалась моя ошарашенность новыми впечатлениями.
Приподнявшись, подал мне руку и представился звучным баритоном:
– Профессор Никольский, доктор физико-математических наук.
Представился и я.
– Присаживайтесь.
Я сел, ожидая дальнейшего. Помню, мелькнула мысль: «Значит, не Наполеон, а профессор»!
– А позволительно ли будет задать вам несколько вопросов, поскольку прибывать нам вместе предстоит, по всей видимости, долгонько, и хотелось бы знать, с кем имею честь?
– Пожалуйста, – промямлил я, явно смятый его напором, авантажностью в сочетании с несколько старомодной интеллигентской манерой выражаться. Несколько корректно поставленных вопросов о профессии, семье, месте работы не вызывали у меня никакого протеста, и хотя мысль послать его с его допросом куда подальше мелькнула, но тут же увяла. Вдруг он спросил:
– А уравнения Максвелла вам знакомы?
– Да, конечно.
– А как по вашему эти уравнения определяют положение электромагнитной волны- во времени или в пространстве?
Это было уже не так просто, но почему-то я покорно ответил и на это.
– Ндаааа, – протянул он, – с этим у вас неплохо, а как обстоят дела, так сказать, с общекультурными ценностями? Какими языками владеете? Кроме русского, естественно.
Это было моё слабое место, поэтому я к немецкому добавил ещё и украинский. Он скептически глянул на меня:
– Вы читали в оригинале Гёте, Шиллера? Кстати, вы помните на память «Лесной царь»?
Ему не повезло, или мне повезло. В моей памяти сохранились всего-то 2-3 немецких стихотворения, и среди них «Лесной царь». Первых двух строф с него хватило. Дальше я уже помнил смутно.
– А по-английски?
Я пожал плечами. Он не без позёрства начал декламировать. Я почтительно внимал.
– А по-французски это звучит так.
Выслушал и французский вариант. Действительно звучало хорошо и вообще собеседование протекало успешно. У меня явно появились шансы быть в клинику принятым. Помолчав, спросил:
– Какие у вас отношения с Богом? Среднестатистические по Бендеру?
– Пожалуй, – хотя насчёт Бендера до меня дошло не сразу.
– А вас не смущает, что самые выдающиеся умы в Бога верили?
– Ну, к тому обязывала, зачастую, среда обитания, воспитание.
– Да? – Он даже как-то приподнялся. – А имена Оппенгеймера, Планка, Бора, Гейзенберга, Павлова вам известны?
Он глядел на меня насмешливо.
– Но это не доказательство бытия Божия. Я ведь могу назвать имена не менее выдающихся безбожников. Начнём с Вольтера.
– Вы глубоко заблуждаетесь, молодой человек. Его знаменитое «Раздавите гадину» относилось не к Богу, а к церкви. Сам он был искренне верующим человеком.
Тут он был прав, и я сказал:
– Не помню, чьи это слова, но звучат примерно так: «В любые времена трудно выводить мудрость и благость Творца из наблюдений над миром». Вы с этим не согласны?
Но тут наша высокоинтеллектуальная беседа была прервана самым неожиданным образом, напомнившим, где я нахожусь. Дверь близлежащей палаты с шумом распахнулись, и из неё выскочил некий всклокоченный субъект диковатого облика. С воплем: «Ну, сука, опять мою колбасу сожрал!», он подскочил к профессору и, схватив его за грудь, начал трясти. Профессор ответил нецензурно и схватил субъекта за руки. Появился санитар, здоровенный верзила. Спокойно растащил противников и с укоризной в голосе довольно вяло произнёс:
– Профессор, ты опять чего-то скоммунистиздил?
– Вася, – заныл всклокоченный, – ну вколи ему, паскуде, кубов десять, чтобы он хоть до обеда успокоился!
Я пошёл к себе в палату.

Доцент Селецкий.

Шёл второй день, а точнее, вечер моего пребывания в клинике. Было сумрачно и в помещении, и на душе. Соседи в основном помалкивали, хотя кто-то и бормотал нечто, как правило, несуразное. Чего можно от них ожидать я себе всё ещё не представлял, но хорошо понимал, что они ни за что не отвечают. Единственный санитар находился в палате с буйными, которые были как раз самыми смирными, потому что им обильно кололи аминазин. А десять кубиков аминазина превращают любого буяна в смирного телёнка.
Была ещё дежурная медсестра, но она, сидела, запершись в сестринской, и голоса не подавала. Это уже потом я понял, что страхи мои были сильно преувеличены. Но за двое суток ясность не наступала тем более, что вчера я тихонько позаимствовал в раздаточной краткий курс психиатрии, который умудрился одолеть за сутки. Прочитанное не вдохновляло. Учебник я уже успел положить на место, и сейчас, лёжа на койке, «прокручивал» в голове отдельные главы, пытаясь классифицировать своих соседей по палате. Для человека никогда близко не соприкасавшегося с умалишёнными, ощущения мои были какими-то ирреальными.
С одной стороны: люди как люди. Когда идёт раздача лекарств, отзываются на свои имена. Правда, сестра заставляет выпивать их при ней. Некоторые бродят по палате и разговаривают сами с собой. Кое у кого в лице явные признаки идиотизма, но не агрессивны. Выйти из помещения отделения нельзя: у дверей нет ручек. Ключи персонал носит при себе. Свет на ночь не гасят. В память лезли строчки из прочитанного в учебнике и какие-то отрывки из литературы с описанием, как нормальный человек свихается в результате недолгого пребывания среди психов.
Сегодня днём мой лечащий врач Белла Самойловна, пожилая дама внушительных размеров, поинтересовалась, как на меня влияет обстановка. Я неопределённо пожал плечами, а она коротко отреагировала:
– Ничего, привыкните.
Наверное. Куда денешься?
Лязгнула входная дверь и вошёл, по-видимому, доктор, среднего роста, блондин с невыразительным лицом и какими-то бумагами в руках. Постучал к сестре. Не заходя в сестринскую, о чём-то с ней пошептался и направился ко мне.
– Пройдёмте, пожалуйста, со мной. Мне нужно кое что уточнить. Долго не задержу.
– Разумеется, – ответил я, – пойдёмте.
Через несколько коридоров и дверей, которые ему всякий раз приходилось открывать своим ключом, зашли в небольшой, слабо освещённый кабинет. Кроме письменного с настольной лампой, ещё один стол посредине. Убрал с него бумаги, уселся на стул и раскрыл какую-то папку: моя история болезни. Глянул на меня и сказал:
– Моя фамилия Селецкий. Присаживайтесь. Как вы себя чувствуете?
Я объяснил, что если ничего не делать и ещё лежать весь день, то самочувствие вполне нормальное. Начал расспрашивать в деталях, что-то записывал. Мне очень хотелось ему заметить, что сегодня я уже обо всём этом исповедовался, но удержался. Пока он писал, я читал заглавия на книгах, лежавших стопкой на письменном столе. Ничего себе подборка! Камю, Сартр, Монтень…
– Не хотите кофе?
– Спасибо. Только не крепкий. От крепкого меня трясёт.
Заваривая кофе, неожиданно спросил:
– Как вам Сартр, и вообще экзистенционализм?
Этого я не ожидал. Моё знакомство с экзистенциализмом было весьма поверхностным. Фраз так на пять- десять, и потому я не очень уверенно пробормотал:
– Довольно пессимистическая философия.
Поднапрягшись, процитировал:
– Экзистенция, как бытие, направленное к ничто и трагически осознающее свою конечность.
Покопавшись в памяти, я закончил свой экскурс уже совсем туманно:
– И потом, экзистенциализм Сартра – это одно, а Ясперса – совсем другое.
– Да? И в чём же они так отличаются?
Я почувствовал, что совсем уже иссякаю, но всё же ответил:
–Чётко не помню, но по Ясперсу свобода в Боге, тогда как Сартр атеист и его идеал – бунт против бессмысленности человеческого бытия. Но это от отчаяния. Это, скорей, философия констатации трагизма жизни.
Всё, мои резервы иссякли, но я его, кажется, «добил», и, закрепляясь на достигнутом, добавил:
– Вы, как психиатр, могли бы им и диагноз поставить. Какой-нибудь мониакально-депрессивный синдром. – Это я выдавал уже из учебника по психиатрии.
Он засмеялся, и, продолжал что-то записывать. Я почувствовал, что с философией мы, слава Богу, покончили.
– Как соседи? Не очень беспокоят?
– Не радостно, конечно, но интересно. Знал, разумеется, что люди свихиваются, но никогда с этим не сталкивался. Не думал, что психика такая непрочная вещь.
– Нндааа, – протянул он. – Курите?
Я вытащил из пачки сигарету и мы закурили. Помолчав, он сказал:
– Значит, обитель скорби и печали. Но насчёт непрочности вы не правы. Люди способны выдержать очень большие потрясения в сущности без всякого ущерба для себя. Страдают, как правило, единицы. Так и почки не у всех в порядке.
Поддавшись явно организованной им атмосфере доверительности, я спросил:
– А длительное общение с таким контингентом на самих врачах не сказывается? – Он покрутил головой и слегка ухмыльнулся. – Извините, если вопрос показался вам бестактным.
Оставив мои извинения без внимания, он сказал:
– Как правило, не сказывается, хотя, как и всякая профессия, определённый отпечаток на личность накладывает. Но, в общем-то, зависит от личности врача.
– Жалко людей. Вроде бы человек, а в сущности, уже нет. А ведь ни в чём не виноват.
– А вы вот болеете, и что? В чём-то чувствуете себя виноватым? Такова жизнь. Какой-то процент нас уходит в брак, как это не печально. У вас вообще нет ощущения, что мир устроен как-то нехорошо? Столько страданий, несправедливости!
Во мне включилась какая-то тревожная сигнализация. Это куда же он гнёт? В памяти замелькали заглавия из краткого курса психиатрии, «проглоченного» вчера.
– Вы имеете в виду вселенскую грусть вообще, или некую персональную патологию? – Он засмеялся. – Вот видите, – продолжал я, – подозревать всех – это у вас уже, наверное, профессиональное. Или у Беллы Самойловны возникли в отношении меня некие сомнения?
Усмехнувшись, я кивнул на лежащую перед ним мою историю болезни. Он, молча, пристально, и, как мне показалось, дружелюбно смотрел на меня.
– Нет, пожалуй, никаких сомнений. – И неожиданно добавил: – Можете идти.
– Только после вас, – сострил я, – и, если можно, ещё одну сигарету.
Улыбнувшись, он повёл меня обратно, открывая передо мной двери своим ключом.
В туалете, куда я отправился курить, нервы мои были напряжены. Кто-то сидел на скамейке. Я присел рядом.
– Это Силецкий тебя таскал?
– Да.
– Допрашивал? Ты с ним осторожней. Пару закорючек тебе в историю нацарапает – за всю жизнь не отмоешься. Меня спросил, а не кажется мне, что вся жизнь – дерьмо и все люди – сволочи? Я и брякнул по дурости, что так оно и есть. А что, нет? Так написал мне депрессивный синдром. Теперь вот лечат.
И он со злостью плюнул себе под ноги.

Володя первый.

Я вынужден ввести нумерацию: почему-то Володь было несколько. Его, как и меня когда-то, просто завели и поставили у дверей. Сестра шепталась с санитаркой. Я разглядывал новенького, памятуя о собственных впечатлениях в аналогичной ситуации.
Молодой, лет под тридцать, среднего роста, с бородкой. Во внешности ничего дефектного или настораживающего. Осматривался с явным любопытством, но без видимого страха или настороженности. Это удивляло. Если нормальный и впервые – должен быть напряжён. Я к этому времени приобрёл кое-какой опыт и считал себя в какой-то мере специалистом. Ну, по крайней мере, по распознанию в бинарной системе, то есть, нормальный или «со сдвигом». Казалось бы, учитывая место действия, что уж тут распознавать? Но, вот я то был нормальный! Впрочем, большинство в нашей палате полагало о себе точно так же, но с их историями болезней я уже успел ознакомиться или выспросил у сестёр. От тягостного безделья во мне развился даже какой-то азарт в определении кто есть кто и в какой степени. Даже к трагическим проявлениям я стал относиться как-то спокойней, с каким-то чувством чуть ли не профессионализма, хотя состояние сошедшего с ума человека хоть как-то осознающего это – действительно ужасно. Истерики, особенно при встречах с родственниками, были у нас не редкость.
Сестрички прониклись ко мне доверием и даже симпатией. Причём не столько после ознакомления с моей историей болезни, сколько после нескольких эпизодов, но об этом как-нибудь в другой раз. А теперь возвращаюсь к Володе.
Устроили его в соседней палате ещё более обшарпанной и мрачной, чем моя. Через некоторое время он вышел в нашу столовую-гостиную, где я его уже поджидал, и минут через тридцать узнал про него всё, что он счёл возможным мне сообщить. Инженер из КБ, много работал. Нервное истощение. Сразу «в лоб» спрашивать о сокровенном я не стал, хотя было понятно, что нервное истощение без неких специфических проявлений в нашу клинику не приводило.
Потом мы вместе гуляли. Он в роли рядового пациента, а я в качестве особы приближённой к персоналу. Выводить людей на прогулку для санитаров особой проблемы не составляло, а вот возврат в наши малосимпатичные и дурно пахнущие апартаменты бывал с осложнениями. Поэтому начинался этот процесс с того, что Вася или Петя подходили ко мне и доверительно говорили:
– Давай, Валентин, собирай их.
Иногда ещё проще:
– Давай, загоняем!
Возникали иногда проблемы, порой даже драматические. Но с Володей не было никаких осложнений. Порой, он даже помогал мне с особо строптивыми.
Беседовали мы о разном. Был он в меру начитан, нормально развит, спокоен. И назначения его были (я полюбопытствовал) тоже обычными: транквилизаторы, никотинка, витамины. Обычная поддерживающая терапия. Просто не за что было зацепиться. Вот только взгляд…. Что-то такое в глазах, не то испуг, не то настороженность. Причём в ситуациях, где эти эмоции были явно неуместны. Я понял, что что-то есть, но ни информации, ни квалификации мне явно недоставало, а любопытство, осложнённое бездеятельностью, не давало покоя. Тогда я «подъехал» к Танечке, нашей сменной сестре. Особо тёплые отношения у нас с ней сложились после одного эпизода, когда молодой балбес лет шестнадцати, но весьма крупногабаритный и с явными признаками идиотизма в лице, пытался во время выдачи лекарств весьма энергично залезть Тане под юбку.
Когда я прибежал на шум бьющихся склянок и невнятных Таниных восклицаний, он уже почти уложил её на койку. Отсутствие опыта в рукоприкладстве несколько задержало акцию освобождения, да и весил он раза в полтора больше меня. Зачем-то я схватил его за ухо и двинул кулаком по макушке. Но на это он просто не среагировал. Мне стало как-то неловко перед Таней, и я двинул его чашкой по голове. Это возымело. Он отпустил Таню и схватился за голову. Таня вскочила и тут вбежали санитары.
Окончательно он успокоился после пяти кубиков аминазина, а я был произведен в спасители чести с соответствующими привилегиями.
Вот этим к себе отношением я и воспользовался, спросив её как бы между прочим:
–Да, а что это у нас с Володей? Вроде нормальный парень.
Всегда занятая Таня небрежно бросила:
– А ты спроси, как его отравить хотели!
Спросил во время следующей же прогулки после обстоятельной беседы на внешнеполитические темы. Беседуя, Володя понижал голос и порой тревожно оглядывался. На моё замечание, что мы находимся как раз в самом безопасном для мыслеизъявления месте, очень резонно заметил:
– Когда-нибудь мы отсюда выйдем, а в личном деле может появиться нехорошая закорючка.
Очень трезвая и здравая по тем временам мысль. Но я всё же спросил, имитируя по возможности незаинтересованность:
– Володя, что это я слышал, тебя отравить хотели?
Он не удивился моей осведомлённости и сходу начал рассказывать:
– Представляете ситуацию: на большом перерыве из буфета приносят противни с пирожками. Обычно два: один с картошкой и один с капустой. И какой бы я ни взял – он всегда отравленный.
Мне стало не по себе. Это что же: мания преследования? Для ясности мне хотелось уложить услышанное в общепринятую классификацию. Что-то в его рассказе, произнесенном без всякого пафоса, было жутковатое. Согласитесь, что когда такое вам рассказывает человек, только что излагавший вполне связно совсем не простые вещи, высказывал дельные соображения о модном последнем романе, или вполне, на мой взгляд, трезвые замечания о власть предержащих, впечатление от заявления с явно шизоидным привкусом несколько ошеломляет.
Преподавательская привычка всё объяснять в купе с азами психоанализа сработала, и я выдал примерно следующий текст. Я обращался к его логике, человеческой, обиходной и профессиональной, с которой у него, по опыту общения с ним, всё обстояло нормально.
– Послушай, – начал я, – но как это осуществимо чисто технически? Они же все практически одинаковые. Как же можно в таких условиях каждый раз, то есть со сто процентной вероятностью брать именно отравленный? Кстати, а кроме тебя кто-нибудь ещё отравился?
– В том то и дело, что нет. Только я! А что касается чисто технической стороны вопроса, то что же вы полагаете, что я не задумывался над этим? Сам понять не могу. Но, ведь факт!
Этим «но, ведь факт!» он меня, можно сказать, добил.
Много раз, рассказывая эту историю друзьям, ставшую в нашем кругу уже афористической, фразу «но, ведь факт!», я вспоминал Володю, наши неспешные прогулки по осеннему саду и эту ошеломившую меня тогда мысль: как хрупка наша психика, как шатко наше благополучие и сколь мало шансов у такого Володи выздороветь. Грустно, но, ведь факт.

Виктор Васильевич.


Получив свою порцию таблеток и пару уколов в некогда мягкие места, я лежал в своём углу и созерцал знакомые окрестности. По палате методично вышагивал «синий балбес», но интереса он не представлял по причине своей полнейшей молчаливости. По-моему он просто лишился дара речи. Из уголка рта у него стекала слюна, а выражение лица было совершенно дегенеративное. В дальнем углу скорняк – Витя вёл обстоятельную беседу с самим собой, причём разными голосами. Белая горячка.
«Паноптикум, – подумал я. – А, ведь, действительно, это не случайность; такое разнообразие довольно ярких типов.».
У профессора Невского очень краткий курс общей психиатрии, и он, по-видимому, хочет продемонстрировать студентам, так сказать, «каждой твари по паре». Редкий случай для любознательного бездельника в качестве которого я здесь по совместительству пребывал.
Так кем же сегодня заняться?
У стенки, величественно завернувшись в одеяло, молчаливо стоял маленький щуплый человечек с копной полуседых волос и большими серыми глазами. Лицо его выражало сдержанную печаль и было значительным. В истории болезни Виктора Васильевича З. Значилось: «Вялотекущая шизофрения, маниакальный синдром – «Генеральный секретарь»… и ещё куча мне недоступных подробностей.
«Что ж, – подумал я, – хоть не тривиальный Наполеон». И пошёл знакомиться. Сначала, впрочем, довольно бесцеремонно выпроводил «синего балбеса», который мог помешать конфиденциальности беседы, и степенно направился к одинокой фигуре молчаливого «генсека».
Есть среди людей дурная привычка насмешничать над несчастными безумцами. Заверяю, что я был от этого очень далёк. Не берусь определять степени этичности проявления своей любознательности, но других мотивов у меня не было.
Почтительно произнёс: «Добрый день». В ответ получил лёгкий кивок головой.
Присмотревшись, я понял, что на нём не одеяло, а, как минимум, сенаторская тога. И слегка выставленная вперёд нога, и чуть приподнятый подбородок демонстрировали, если не величие, то уж значимость наверняка. Выражение лица свидетельствовало о значимости не столько властной, сколько интеллектуальной. Небольшой наклон головы давал надежду на внимание и к стороннему миру. Я даже почувствовал некоторую скованность и даже неловкость от своей, ещё даже не проявленной бесцеремонности.
Заговорил я с ним без даже тени какого-либо ёрничества, а, напротив, с максимально возможной серьёзностью и даже почтительностью:

– Виктор Васильевич! Друзья много говорили мне о вашей партии и о вас лично. Не могли бы вы уделить мне немного времени и ознакомить с программой. Может быть, я мог бы оказаться полезным.
Несколько секунд оценивающего взгляда я выдержал, как мне показалось, достойно.
– Здесь не место. – И он направился в столовую. Усевшись, пригласил сесть и меня. Начало не содержало даже намёка на какую-то ненормальность. Вот только эта поза у стены…
Немного помолчав, он тихо спросил:
– Извините, какое у вас образование?
– Высшее.
– Гуманитарное?
– Нет. Я – инженер-электрик. Преподаю.
– Жаль, но основные понятия марксистской философии у вас должны быть.
– Я сдал кандидатский минимум, окончил университет марксизма-ленинизма. Руковожу лекторской группой райкома комсомола.
– Ну, что ж….
Он ещё раз оглядел меня и весомо произнёс:
– Я председатель партии коммунистов – костюмистов.
Не подберу даже более или менее точных выражений, чтобы охарактеризовать своё состояние. С одной стороны, я и ожидал чего-нибудь подобного, но серьёзность вступления была уж очень контрастной. Такое, как говорится, нарочно не придумаешь. Я молча ожидал продолжения, пытаясь одновременно понять, что бы сие значило и стоял ли за этим хоть какой-то логический смысл. А он продолжал спокойно, чёткими фразами, без каких – либо грамматических или логических сбоев.
– Вам, по-видимому, известен марксистский взгляд на единство и взаимодействие формы и содержания?
– Да, в общих чертах.
– Многое ещё недоработано и по причинам, которые мы обсудим в другой раз, не исполняется. Заветы великих основоположников, можно сказать, преданы забвению.
Тревожно оглянувшись вокруг, он добавил вполголоса:
– Может быть, поэтому столь скудны наши успехи.
Наступила пауза. Я переваривал услышанное и ждал продолжения. Он продолжал ещё тише:
– От формы, от того, что человек носит, зависит содержание личности. Каждый член общества должен быть тестирован и каждый должен носить строго определённую одежду. Материал, фасон и даже пуговицы играют важнейшую роль. И, напротив, нарушения в одежде ведут к появлению социально чуждого содержания. Сейчас я испытываю свою теорию непосредственно на себе. Меня заперли в этих стенах и лишили моего оптимального костюма. Я выдерживаю тяжелейшую борьбу за сохранение своей личности. Личности, как вы догадываетесь, далеко неординарной. Но я выстою! – Он перешёл на шепот. – Время оппортунистов пройдёт и марксизм победит. Мы с Ромен Ролланом ещё покажем себя! – Видно было, что силы оставили его. – Извините, я утомился, пойду, прилягу.
С этими словами он встал и побрёл в свою палату. Уточнять насчёт Ромен Роллана я не стал. Всё, в общем, было понятно. Я не знал, что стало непосредственной причиной его болезни и вылилось в столь причудливый бред, но жаль его было очень. Абсурдность умозаключений, причудливость бреда были само собой разумеющимися, но боролся и страдал он по настоящему.
Мне стало как-то не по себе. Одно дело, когда перед тобой наглый и тупой балбес. Такому, бывает, и по шее съездишь без особых угрызений совести. Они, порой, не понимают другого языка, и санитары, при случае, не очень-то с ними церемонятся. Здесь же культура речи, сдержанные манеры поведения, ненавязчивость и какая-то деликатность говорят о человеке образованном и воспитанном.
К сожалению, мои отношения с ним имели продолжение. При встречах мы сдержанно здоровались, но однажды, уже много дней спустя, он разбудил меня в четыре часа утра. За прошедшие пару недель я уже совершенно адаптировался и никакого испуга его появление ночью у моей постели у меня не вызвало. Но вот что я услышал:
– В Германии контрреволюционный мятеж. Ульбрихта арестовали. Надо ехать. Вы прыгаете с парашютом? Возможно, придётся десантироваться прямо на Рейхстаг.
Ну, что тут скажешь, а, тем более, сделаешь? Преодолевая естественную сонливость, усиленную транквилизаторами, я начал лепетать нечто маловразумительное, а с контрреволюцией обещал разобраться ещё до завтрака. По-моему он остался мной недоволен и больше мы с ним не общались. Но однажды, на профессорском обходе, завершив со мной весь набор манипуляций, профессор, чуть заметно улыбнувшись, заметил:
– А на вас, Валентин Иванович, жалобы поступают. Полное невнимание к Германскому вопросу.
И, слегка подмигнув мне, двинулся дальше.







О пребывании в сумасшедшем доме"
19.01.2010
просмотры: 8583
голоса: 0
золотой фонд: 0
комментарии: 2
Комментарии