На курганах /  Пасечник Владислав Витальевич Vlad
20.12.2011 06:22:00
Грузовичок прыгает по узкой каменной террасе, дразнит одним своим бортом пропасть и холодную горную реку внизу. В кузове, затянутом брезентом, все дышат пылью и газом, а чтобы не задохнуться, натягивают футболки на лица. Кто-то справа от меня плюется и матерится, я слышу нервные смешки. Только Музыкант не закрывает носа: он откинул краешек брезента, и курит, как ни в чем не бывало. Он выставил одну ногу на бортик. Волосы на этой голой ноге блестят на солнце, как стекловата. В экспедиции Музыкант волонтер – как и я.
Напротив сидит Специалист. У него лицо разжигателя войны, – плотное, сытое лицо сорокалетнего мужчины. В нем есть что-то микенское. Линии глаз и носа создают в нем сосредоточенность, даже заостренность. В этих чертах бытует бычье добродушие, спокойствие сильного человека: Специалист – бывший боксер. У него большие руки со сбитыми до костей казанками. Такой вот человек – пополам от Черчилля и от циклопа.
Справа от Специалиста бледная тень – вздорный, жилистый завхоз Кузьмич. У него круглая маленькая голова на индюшачьей шее. По шее, суставом гуляет кадык. Сальных волос протуберанцы торчат на висках, лысый, красный лоб блестит от пота. На носу очки, в уголках линз завелась плесень. Он сидит на жестяном ведре, тонкие руки перекинуты через колени, как колодезные журавли. Руки у завхоза сухие, острые, некрасивые. Он говорит всем, что это трудовые мозоли. Специалист считает, что это псориаз.
Вот встал грузовичок приехали на место. Прыгаем с борта на землю, тащим инвентарь. У Специалиста инструмент особый – красные измерительные рейки, и плотная кожаная сумка на ремне, у нас попроще – ломы, лопата, и кирки.
Терраса спускается от дороги к реке. Но реки не видно – у самого берега поднимаются выщербленные скалы, и тянутся узловатые березы, похожие на останки допотопных чудищ.
«Пошли» – кивнул привычно Специалист и сошел с обочины в траву. Его тут же скрыло с головой, мы видим только рейки, скрещенные за его спиной. Мы идем за ним плотной вереницей, спотыкаясь о камни и звериные норы. Всякий раз мы прокладываем к курганам новые тропы, и всякий раз трава поднимается, скрывая наши следы.
Наконец, поле обмелело, из земли показались древние плиты, облепленные рыжим лишаем. Шесть больших каменных колец, в середине каждого курган, – темный бугорок в траве. И еще четыре кургана без колец – их вовсе не видно издали, а вблизи, просто каменистые выступы, разбитые кустами дикого крыжовника.

Трава здесь пахнет странно – не пылью и бензином, как следует пахнуть городской траве, а чем-то приторным, острым и сладким. Этот запах неприятен – он щекочет ноздри, и остается в глотке кислым осадком.
Свалили инструмент, Специалист суетится, измеряя и размечая курганы. Мы сидим на теплых валунах. Ветра нет – воздух повис тяжело. В пустом небе широко ходит ястреб.
- Работаем аккордом, – Специалист смотрит поверх голов копателей, – раздернуете, и разбросаете, эту насыпь до обеда – вечером свободны.
Застучали лопаты. Кустарник подается с трудом, приходится разбрасывать камни, чтобы добраться до корней. В корнях живут шмели, и медные ящерки.
Вы знаете, что древние могилы пахнут пекарней? От раскопанной земли исходит аромат теплой выпечки, валуны похожи на горячие хлебы.
Лучше всех работает Этнограф. Это коренастый, плечистый казах, с добрым и обидчивым лицом. Он бывает на курганах каждый день – так уж получилось, что другой работы здесь у него нет. Поначалу он ходил в теленгитскую деревню, говорил с местными. В полевом дневнике своем он отмечал, что народ в долине пьет и быстро деградирует: шестнадцать лет назад на реке должны были поставить электростанцию, долину затопить, а всех жителей переселить в город. Деревенские побросали хозяйство, и пока суд да дело, начали пить. Они пили, когда стройку сперва «заморозили», а затем перенесли в другое место – вверх по течению, на тридцать километров. Они пили, когда про электростанцию забыли вовсе, и дорогу, проложенную для строительства, разбил бурьян. Шестнадцать лет протекли над долиной незаметно. Жизнь в ней прекратилась, осталась только полужизнь.
Обычно Этнограф возвращался из деревни под утро, с трудом переставляя ноги – настолько он был пьян. Он плакал, когда записывал наблюдения, чернила размывало, он вырывал страницу за страницей и писал опять. Наконец в один из дней он смастерил из дневника флотилию корабликов и пустил вниз по реке. Один за другим кораблики, подхваченные течением, выплыли на стремнину, и отправились на дно.
С тех пор Этнограф выезжал на курганы, вместе с волонтерами. Он работал весело и зло, выворачивал из земли валуны, вырывал с корнем крыжовник. У него были сильные полные руки и короткие пальцы. Человек с такими пальцами не может сидеть без дела.
Перерыв. Постелили плащи, расселись. Курим папиросы – сигареты кончились на прошлой неделе, пьем медицинский спирт, разбавляя всегда в разных пропорциях – как неопытные алхимики. Водки на курганах отродясь не видали.
Обмотав зачем-то вокруг своей индюшачьей шеи шарф, почесывая осторожно искалеченный нос, Кузьмич сидит на корточках, угрюмый и трезвый. Вчера его побили крепко, кулаки Специалиста здорово погуляли по его лицу. На переносице его сочится красная дужка, и кончик носа смотрит влево.
Обычно Кузьмич пил красиво – наливал «полную», выпивал залпом, прикладывал к ноздрям корку черного хлеба, и запрокидывал голову назад как цапля. Но вчера Специалист обнаружил, что пропала тушенка, и сломал казенную лопату о его спину. Поэтому завхоз не прикладывает больше к ноздрям корку, и не запрокидывает головы. Теперь он бросает в кружку, в простую воду рафинад и размешивает ложкой.

«Плохо разметил, – ворчит Кузьмич, когда Специалист не может его слышать. – Половина насыпи за квадратом. Настоящий археолог выходит утром на середину кургана, выжирает бутыль водки и падает – «здесь и копайте». И никогда не ошибается».
Время идет, становится тоскливо. Пар поднимается от земли, унося хлебный дух. Остается только желтая глина. Я не участвую в разговоре, только глотаю снова и снова острое, горькое пойло. Закусывать нечем. Приходится подолгу переводить дыхание.
- Так ты писатель что ли? – снисходительно улыбнулся Специалист.
Это он меня спросил. Это опасно. Я покачал головой.
- А я слышал что писатель. Бумагомаратель, – продолжал улыбаться разжигатель – И что ты все высматриваешь? Что глядишь по сторонам? Зачем приехал?
Что я мог ответить ему? Зачем я приехал? В эту минуту я с трудом мог сформулировать причину, – а сейчас не смогу связать и двух слов – настолько неясной была моя цель. Многие годы меня терзал один смутный вопрос. Он касался сферы важной, и невыразимой простым языком. Для того только чтобы изложить его требовались новые слова и новые звуки.
Полгода назад я услышал впервые историю о пропавшем археологе, и решил, что обнаружил наконец, отправную точку для своих поисков. Так я стал волонтером на объекте Караташ-5.
Три месяца я работал в экспедиции, пытаясь узнать историю через ее соучастников. Лето прошло. То, что казалось поначалу удивительным и занимательным, сделалось за это время пресным и знакомым. Даже медвежьи следы на прохожей тропе. Даже скала, повисшая над разбитой дорогой как огромная каменная щепка, вонзившаяся в гору своим острием. Непривычны были только люди – каждому из них я удивлялся, как и в первый день. Возможно, это были люди простые, и вполне заурядные, но чутье мое уже обострилось, и в каждом я видел ценную часть истории, каждый содержал в себе особенную прелесть. Я взял за правило ни о чем их не расспрашивать – только наблюдать за ними. Предмет моих поисков все это время было отделен от меня тонкой полупрозрачной стенкой. Я мог видеть только размытые очертания этого «нечто», и приблизительно представлять это в своем уме, но оно все равно было недоступно моему прямому наблюдению.
- Х…ло ты а не писатель – проворчал Специалист ласково.
Он не любил меня. Копал я всегда дурно, и поэтому работу «в могиле», самую важную и ответственную, он мне не доверял. Вместо этого я совершал сотни рейсов с ведрами – до отвала и обратно. Или крошил панцирь кургана ударами лома, – от этих ударов потом ныло сломанное когда-то плечо. У Специалиста была особая бригада тех, кто работал в раскопанной могиле, и у меня не было никаких шансов войти в ее состав. Музыкант был одним из могильщиков – он никогда не хвастался, – в этом не было необходимости, – но всем своим видом он словно бы говорил мне: «Да, я чувствую свое над тобой превосходство, но никогда не опущусь до того, чтобы сесть и обсудить это с тобой».
На прошлой неделе было одно событие – нас отправили на «грунтовки». Это значило, что каждому дадут свой квадрат, и быть может, найдется могила и для меня. На грунтовках не было насыпей – только ровная каменистая земля. Так случилось, что в какой-то момент жизни человечества, мертвецов хоронили в щебне. Мы копали этот щебень. На лопатах оставались зазубрины, кожа сползала лоскутами с ладоней.
Я копал и думал, что под всем этим щебнем ничего быть не может, есть только щебень, и сам факт труда. Я уходил в землю на полштыка, на штык, зная, что надо копать еще. Я вываливал ведро за ведром, но под ногами был все тот же щебень. Я уходил все глубже, и не слышал уже соседние квадраты – нас разделили толстые стенки «бровок». Сначала до меня доносились жалобы, но потом все стихло. Мы работали молча именно потому, что не могли слышать и видеть друг друга. Большой степной кузнечик прыгал на мою спину, сваливался неуклюже, и раз за разом я выбрасывал его за край ямы, чтобы он жил, но он не понимал этого, и прыгал обратно. Я вдруг почувствовал, что еще немного, и я сам не смогу выбраться, что могила эта предназначается мне одному. Я вырубил в стенке несколько ступенек, и с трудом вывалился на поверхность.
Я растянулся на земле. Кровь в моей голове звучала погромче «половецких плясок».
Но то было на прошлой неделе, еще в эпоху кайнозоя. А теперь я таскал землю, и работа шла споро, потому это был курган, а не грунтовка, и потому что кайнозою пришел конец.
Вдали запылил грузовик. Скорей бы доехать до лагеря. Заползти в спальник, и заснуть. Крепко заснуть.


**

Дождь обнаружил себя в последнюю минуту. Из-за сизых зубьев выступил сырой рваный тюль. Мы быстро установили навес из лопат и потертого брезента. Специалист суетился вокруг могилы с большой инженерной тетрадью, стараясь зарисовать как можно больше. Потом и могилу накрыли брезентом. «Все равно раскиснет» – проворчал Специалист. Он знал, что говорит: глиняные стенки, и самые кости уже наполовину состоящие из глины, от воды быстро оплывут.

Скелет смотрел на нас из растревоженной своей могилы. Это его курган мы вчера раздерновали «аккордом». А в этот день, пока не было жары, раскидали насыпь, оставив только широкое кольцо крепиды . «Зачистили» – разровняли штыковыми лопатами, так что в центре крепиды стало видно неровное темно пятно. По этому пятну всегда узнают могилу – даже если нет кургана. Волонтеры насели на лопаты, и скоро мы увидели скелет целиком, во всю протяженность его двухметрового роста. Мертвец от древности угрызал сам себя: верхняя часть черепа осела, зашла за нижнюю, и казалось, что скелет глядит на нас исподлобья. У бедра, скифски щерясь с рукояти волчьей пастью лежал бронзовый меч-акинак. Возле ног раскинулся лошадиный скелет – его Специалист окрестил «крокодилом».

Вот раздались далекие раскаты – они ухали через равные промежутки времени, как мерные шаги невиданного великана, все ближе и ближе. Великан перешагивал через горы, ступал громко, гудел древний известняк.

Я помню все, что случилось за секунду до того: Специалист матюгнулся, пряча тетрадь в заплечную сумку. Музыкант втянул кривые ноги под брезент, и невозмутимо закурил, Кузьмич тайком опрокинул в себя немножко неразбавленной отравы с самого донышка, кто-то толкнул кого-то, кто-то брехнул беззлобно, и накатилось темное, большое. А потом… потом, над нашими головами затрещала связка петард, и ударил косой ливень с градом. Градины дырявили брезент, прошивали флотские куртки насквозь, вместе с войлочным подкладом, и оставляли на коже синие знаки.

Дожди шли часто. Не было дня, чтобы не случилось ливня с грозой и градом. Особенно страдал от этого лагерь – ветер срывал палатки, тащил их, вместе с людьми, вместе со всеми пожитками к обрыву, в реку, словно хотел утопить, смолоть о камни в бурной воде. Дождь не любили, его проклинали, но хуже дождя были молнии – сырая и долгая долина, окруженная скалами, была для них самым подходящим руслом, и они мчались по ней, с огнем и треском расщепляя кедры, облизывая камни и мох невидимыми своими языками.

Все имеет свою меру. Гроза накатила вдруг, и быстро отвоевавшись, унеслась прочь. Вот в небе уже разверзлась голубая пустота, потемневшая от испарений, радуга уперлась в реку своим разноцветным рогом, земля забрала всю воду, и сделалось хорошо. Специалист растирал исхлестанные руки и тихонько чертыхался. Энтограф стащил футболку, подставив солнцу широкую черную спину. Музыкант отряхнул с колен пепел, важно выпрямился, прошелся взад-вперед разминая руки, и вдруг подмигнув мне, пошел колесом, как мальчишка.
- Схожу до ветру на бережок – крнянул Кузьмич.
Я и не взглянул на него. Меня больше занимали горячие ноздреватые камни херексура, на которых можно было растянуться всласть, и подремать. Это были камни соседнего кургана. Сезон закончился, времени не хватило на этот небольшой холмик. Мы лишь выпололи всю траву, и открыли поваленную гранитную стелу и часть оградки. На стеле я и растянул свой усталый позвоночник, продолжая одним глазом наблюдать за археологами.
- Сегодня утром во-о-от такого поймал, – Специалист изобразил добычу жестом бывалого рыбака.
- Гадость какая – скривился Музыкант.
- Я на него гляжу, значит, а он уже приподнимается, – вещал Специалист возбужденно. – Вижу: драться хочет. А ведь знаю – он дурак, он от драки никогда не уходит. Да ведь и я не ухожу. Ну, я его быстренько ломом-то прижал…
- Не могу слушать, – застонал Музыкант. Он боялся змей.
- Зачем их ловить? – произнес Этнограф – Это их земля. Они в этой земле живут. А мы приходим, топчим их, убиваем…
- Лучше бы их совсем не было – Музыкант надвинул на глаза козырек кепки и тут же задремал.
Специалист ловил щитомордников. Он ел их сырыми, – живое змеиное сердце он глотал целиком, и запивал неразведенным спиртом. Как мальчишка он верил, что стоит змеиному сердцу замереть, и оно тут же наполнится ядом.
Я слушал одним ухом, по ниточке расплетая разговоры. Говорили важное: о работе, о женщинах. Ленивая чинная беседа взрослых мужчин. В ней я скоро запутался, и увяз. Нити были липкими, сделалось душно. Но потом я услышал голос Специалиста и молчание Музыканта – особое сочетание звука и тишины, которое не могло проскользнуть мимо моего слуха. Я сразу же отсеял это сочетание, и не слышал уже ничего другого.
- Лет пять назад, он исчез из мира,– вещал Специалист. – Он был сумасшедший. Паранойя. Боялся, что его сфотографируют – пьяного, невменяемого, – обнародуют, опозорят. Боялся, что соседи убьют, думал, что слышит их через электрическую розетку. Весной лечился. Много пил летом. Отборнейшие яды. На другой год лечился снова.
- Его трояр сгубил, – нервно вставил Кузьмич. – Какая еще паранойя? Он нормальный был. Вот кабы не трояр!
- Молчал бы. Сам же и хлестал с ним эту отраву,– фыркнул Специалист.

Кузьмич матюкнулся обиженно.
Разговор сразу замяли. Наступило неловкое молчание. Я стиснул зубы в бессильной ярости. Мои поиски продолжались уже три месяца. То есть, я не искал, а просто ждал, когда приспособится устройство моего зрения. То, что мне было нужно, всегда было у меня перед глазами, скрытое мутной калькой. Я точно знаю на что это похоже: в школе, я посещал астрономический кружок при городском планетарии, иногда работники планетария выносили во двор свое главное сокровище – телескоп-рефлектор ТАЛ-120. Телескоп стоял на черной трехпалой ноге, задрав к небу белый тубус. Мы наводили объектив на луну, и звездные скопления, и в этом занятии, конечно, не было никакого научного интереса. Мы смотрели на далекие и мертвые миры из одного только мальчишеского любопытства. Тогда, прижав бровью окуляр, я впервые увидел Юпитер. Он был похож на затертый пятак – бледный и мылкий в толще земной атмосферы. Тогда я узнал, что нетренированный глаз не может ничего рассмотреть на Юпитере. Нужны недели и месяцы наблюдений, чтобы стали различимы оспинка Большого красного пятна, и тонкие разводы жира – полосы исполинских бурь и штормов, бушевавших в атмосфере.

Мои нынешние наблюдения были иного характера, и смотрел я не в черную небесную твердь, а вокруг себя, но моей пытливости и въедливости позавидовал бы любой астроном.
Тепло могильного камня усыпляло. Глаза закрылись сами. В распаренном воздухе, после дождя дремота ощущалась вязкой паутиной, протянутой от лба к кончику носа.

Мне представилась странная никогда не виденная вживую картина: старообрядческий приход, осенняя жара, молодой человек возле одной из стен. Человек водит кистью по сырой штукатурке. Он пишет святого по древнему канону: золотистая катафракта, нежно-голубые ризы и жилистая песья голова.
«Как напишем Христофора, будет много разговора» – пропевает Иконописец и хитро подмигивает мне.
Я больше не слушал пустых разговоров. Меня занимает только Иконописец. Я почти вспомнил что-то важное, что-то о чем молчали мои воображение и память.
Но вдруг переменился ветер, воздух задрожал как старый жестяной лист. Паутина натянулась и лопнула, ударив в виски нудным звоном. Исчез Иконописец, все исчезло. Был только звон…
- Сюда! Сюда идите! – кричал Кузьмич. Он бежал смешно размахивая суставчатыми своими лапами, будто паук, которого травят горящей спичкой – там! Быстрее!
Крик, хрип, ржание прокатилось со стороны реки. Страшное что-то творилась там, где терраса обрывалась в узкую полоску берега.

Мы побежали все – и археологи и волонтеры. Кузьмич шагал впереди, показывая дорогу.

«Кобылка… перепугалась, в реку ее понесло… утонет сейчас, ведь утонет. Серегина кобылка».
Некоторое время я не мог видеть реку, но слышал снова и снова раскаты лошадиного ржания, и неумолимый гул реки.

Я застал последние секунды борьбы. Я едва разглядел саму лошадь в голубом и зеленом потоке плес. На секунду показалась над водой длинная черная морда, раздался всплеск, что-то большое повернулось в воде, задралось кверху копыто, и все исчезло в грохочущей пене.

А потом остался только мерный шум, и несколько растерянных людей на замшелых камнях. В воде больше не было того темного, большого, сильного, не было его на скалах, не было на порогах. Мы смотрели за скалы туда, где река делала поворот и шла тише, всматривались в ледяную зелень, надеясь увидеть над волнами мокрую черную гриву, но она не появилась.
– На глубину затащило, – прошипел Кузьмич, почти удовлетворенно. – Там за плесами яма метра три...
Раздался посвист. Мы разом задрали головы – над каменным гребнем стоял Серега, молодой теленгит. Я знал его – он приводил к нашим раскопам редких туристов.
- Все? – только спросил он, увидев нас.
- Все, – отозвался Кузьмич. – Нет кобылки.
- Твою мать, – Серега сплюнул, спустился к нам, сел на гранитную щетку и закурил. Серега был беден, он одевал свое жилистое тело в старый ватник, и не курил ничего кроме Беломора – настоящий сын своей земли.
Влетит лошадка Сереге в копеечку. Хозяин его не пощадит. Хозяин его уважает. Он будет с ним жесток, как сам Серега был жесток с лайками: обычно, если собака «дурно» себя вела он ставил ее передними лапами на шаткую колоду, и привязывал за шею, к тугой и хлесткой ветке. Собака заходилась от лая, передние лапы ее царапали колоду, но она стояла навытяжку, так только, как позволяла вертикально натянутая веревка. Серега сидел рядом и наблюдал за ней, пока ему не начинало казаться, что наказание достаточно, и лайка усвоила урок.
Он сдавлено матерился теперь – по-русски и по-алтайски. Наверное чувствовал уже на шее резкую петлю.
Постепенно разошлись. Теленгит убрался восвояси. Остались только мы с Музыкантом. Еще долго мы сидели на известняковой щетке, свесив ноги над ревущим потоком. Я посмотрел на свои пальцы, на тонкие полумесяцы грязи под ногтями. Музыкант, поддавшись какой-то общей со мной мысли, сделал то же самое. Под ногтями у него тоже были кружочки жирной земли. Наши руки такие разные прежде, сделались похожи. Пальцы огрубели, мозоли стали белыми от едкой извести.
- Знаешь что… – произнес он, – Знаешь, что… а тебе не кажется, нас самих уже не раз откапывали?
Я не нашелся что ответить ему.

*
Музыкант смертельно боялся змей. В конце весны мы наткнулись на змеиную свадьбу. Щитомордники ползли серым током, извиваясь, наползая друг на друга, распадаясь на гибкие кольца, и свиваясь страстно в тугие канаты. Музыкант застыл, не отрывая взгляд от переплетения чешуйчатых тел. Он стоял неподвижный, только губы шевелились. Я сначала подумал – матерится – но потом до ушей долетело несколько слов: «да придет царствие твое, на земли, яко же и на небеси…». Никогда больше я не слышал, как Музыкант молится. И тогда мне стало вдруг стыдно собственного невежества, – сам я не знал ни одной молитвы, а из Ветхого и Нового заветов помнил только «Элои, элои, ламма савахфани?».
В эту минуту я впервые почувствовал липкую нить между лбом и кончиком носа.
С Икнонописцем я познакомился случайно – на одной конференции в столице. В гостиничном номере нам случилось быть соседями. Уже в первый вечер мы были с ним друзья, пили «Монастырскую», и толковали о приятии христианством идеи множественности миров. К удивлению моему, он против множественности миров не выступал, напротив, говорил так: «Отчего же не быть множеству миров, ежели и святой Григорий Нисский, и святой Филарет Московский, как один считали, что жизнь возможна и в других мирах, просто мир человеческий пал греховно более иных и именно сюда пришел Сын Божий. Так они толковали притчу о заблудшей овце, ради которой Добрый Пастырь оставил на время девяносто девять добрых овец и пошел искать заблудшую сотую. Вот так говорили… и если не Григорий Нисский, то уж Филорет-Святитель был прав во всем!».
А я пил и ругал в бороду и Григория Нисского, и Филарета Московского, просил еще и еще «Монастырской», а кончил тем, что наблевал на ковры.
На другой день иконописец потащил меня на патриаршее подворье креститься.
Помню и сейчас: июньский полдень, собор на патриаршем подворье, тополиный пух и солома разметанные по углам, березовые ветви над иконами.
Иконописец стоит перед алтарем высокий, с темно-русым лошадиным вихром, хоть и богоугодного ремесла человек, однако же сам из всех бесов первый бес, косит на меня весело, а губы неслышно-насмешливо выводят «а-а-ана-а-а-а-фе-ма-а-а-а-а…».
Я сижу на скамье перед иконой евангелиста Марка, съежившийся под его львиным взглядом. В храме чувствуется столичная суета – тут и там видны простоволосые женщины, за окном шумит раскаленный солнцем проспект.
У алтаря появляется поп в зеленых ризах, в руках у него святые дары. Я приподнимаюсь со скамьи, чтобы лучше видеть, но в тот же момент в окно, отливая золотистой троицкой фелонью, влетает жук-бронзовка. Насекомое это чудовищным образом отвлекает мое внимание от богослужения. Я узнаю его – это жучок из коллекции моего старого учителя. Кажется, я вижу темный стигмат между крыльями – след от булавки. Тут же перед глазами возникают пыльные ряды жучков, под стеклом, в его кабинете.
Я верчусь на скамейке, пытаюсь разглядеть бронзовку, и тут же противоположный край скамьи задирается вверх, и опускается с грохотом. Жук падает на пол, все в храме оглядываются на меня, возле иконописца стоит дьяк, говорит ему что-то быстро и зло. Иконописец смотрит в мою сторону, и вихор его нависает над лицом, грозно, как петушиный гребень...
– Они уползли, – сказал я Музыканту, который уже не молился и не чертыхался, а просто стоял, боясь шелохнуться уже целую минуту. – Уползли твои гады.

Музыкант повернулся. Лицо его изменилось – губы истончились, открыв стиснутые зубы, скулы выдались вперед. В глазницах клубилось темное, невысказанное беспокойство… и вдруг я понял – он не змей испугался, а того, что крылось в похотливом сплетении их колец. Он это увидел, и не мог объяснить. Мутная завеса колыхнулась, за ней дернулось что-то… конечности дохлой лягушки, через которые пропускают ток. Что это? Неужели то что я ищу? Или только конвульсия?

Я хотел уцепиться, впиться взглядом в эти темные глазницы, но было поздно – Музыкант оживал. Для него все прошло, он уже не помнил что было секунду назад.
– Ну пошли, – он устало покачал головой. – Только… осторожно.

По дороге домой Музыкант несколько раз попросил меня не рассказывать ничего Специалисту. Я дал ему слово.
*
– Кузьмич, сууука!
Треснула оплеуха, из-за палаток выскочил Кузьмич. Левой рукой он прикрывал ухо, ошпаренное затрещиной.
Следом за ним возник Специалист. Щеки его раскраснелись от свирепой веселости
- За камералкой ссать пристроился! – прогрохотал он, размахивая огромными своими ручищами.
- Бык, тварь, ненавижу, – скороговоркой, как заклинание пробормотал Кузьмич.
День отходил быстро – в горах всегда так. Это был последний вечер, сидели весело. Случилось даже немного водки, но ее пили вдали от огня, в темных и загадочных палатках, в которых жили женщины. «Пшеничная» разошлась быстро. Шпроты нежно растаяли во рту. Щебетнула пробка. Коньяк? Да. Воздух оттает дубовой бочкой. Армянский. Давнишний, профессорский подарок.
Гитары не было – вчера Музыкант порвал струну. Гитара была не его, а Специалиста, и Музыкант прятался теперь от его гнева и от его кулаков. Но еще вчера гитара звучала загадочно и печально – Музыкант умел извлекать из каждого аккорда томное долгое послевкусие, оно повисало между нот и тонов и медленно таяло в воздухе. Он сумел укротить брюзгливый бас, который резал палец до кости, железный бас-сатир, который невпопад горланил свою козлиную песнь, слушался его – мудрого и опытного чародея, заклинателя призраков.
Но вчера он лопнул, этот железный сатир. Лопнул, распался на железный тугой локон и курчавую медную канитель. Гитару забросили в камералку.
Водка ушла быстро, кто-то уже отвалился, и задремал тут же на бесстыжих девичьих коленках. Остальные перебрались к костру, где не переводился спирт, где сидел уже Этнограф, многозначительный и молчаливый, как старый шаман. Лицо – тусклая бронза, скуластое, с черным кустиком усов над губой. Он не всегда был таким: напившись, Этногаф ползал на четвереньках и ревел – «Конченный я человек! Конченный!», а наутро с обыкновенной своей обиженной миной извинялся перед всеми. Возможно, беда Этнографа была в том, что в свои сорок два года, старший сын в роду, он не был женат, и не имел детей. Мне говорили, что он импотент.
Точно напротив него, на скамье, чуть прижавшись к Специалисту бочком сидела Анька, покладистая девица гадкого, впрочем, телосложения. Ее худшую из женщин Специалист в шутку предложил Этнографу.
- Да что Вы… – Этнограф поправил круглые очки, сквозь которые можно было смотреть на солнце – столько на них осело походной пыли и копоти – Что Вы, – повторил он, разбавляя спирт неправильно, по-дурному. – Я же вижу – она с Вами.
- Да ну! – махнул рукой Специалист, – Да разве она со мной? Анька, ты со мной что ли?
Этнограф смущенно покачал головой. Черный кустик над его верхней губой задрожал.
- Вы пейте, – робко улыбаясь, он протянул мне кружку. – Вы пейте больше. Жениться Вам надо. Пропадете один. А то ведь – видите, как бывает.
Завтра отъезд. Лагерь живет невидимой, но суетливой жизнью, которая бывает обыкновенно во время сборов. Люди собираются в темноте, укладывают вещи в рюкзаки, выдергивают колышки, на которых держались тенты.
Но суеты нет здесь, у костра. Говорят все больше о городе, о беспокойной осенней жизни. Я притупляю слух, и теряю нить разговора. Нечего в нем искать. Загадка моя осталась без ответа. Только когда раздалось знакомое имя – того, пропавшего, – я, наконец прислушался. Говорили быстро, смешанно, но я уже запустил когти в их разговор, я вслушивался в каждое слово, каждая фраза оседала в моем уме.
- Странный был он, молчаливый, – сказал Кузьмич. – Сидит, сидит себе в стороне, смотрит, и слова от него дурного не слышишь… а бывало как вскочит, как заорет – бровку не трогайте, вашу мать! Пошумит, поматерится – ударить не ударит, но покроет с ног до головы, будь здоров. А потом глядишь – опять молчком сидит.
- Уж я-то знаю. – вздохнул Специалист, – Я у него вроде духовника был Помню просыпаюсь среди ночи. – а он на меня смотрит в упор. Я ему кричу: «Твою мать, чего тебе?». А он: «Да вот… поговорить хотел. Но Вы спите, спите, я подожду». Такой был человек.
- Так вот, – заговорил Кузьмич. – В одну из ночей он выпил лишнего, и ушел. Оставил в палатке паспорт, деньги, недокуренную пачку «LM» и книгу по археологии Китая. Почему-то у нас в лагере все решили, что он деревню пошел – загулял, понимаете? Не знаю кто это первый придумал. В общем, к вечеру двинулись в деревню – искать его. Взяли с собой конечно… нет, не водки – самогона, желтого такого. Сивухой, помню вонял. Искали. Три дня искали. Самогон быстро кончился – но ничего, нам наливали в каждом доме. По инерции что ли…
- Не нашли? – спросил Музыкант.
- Нет – Кузьмич ущипнул себя за кончик носа и громко чихнул, – Не нашли. Пропал. Все. Пять лет его нет.
- Ушел что ли куда? – продолжал Музыкант рассеяно, – в шамбалу, да?
Кто-то презрительно фыркнул.
- От пьянства все, – повысил голос Специалист. – Видите же: больной человек – зачем спаивать?
- А кто с ним не пил? – прошипел Кузьмич, протуберанцы на его голове зашевелились – кто не виноват?
Наступило молчание. Это было ненавидящее, разоблаченное молчание заговорщиков. Лицо Кузьмича было зло. На шее выделились жилы. Он высказал все что хотел, и потерял способность говорить.
- Жениться Вам надо, – доверительно говорил Энтограф Музыканту. – Женитесь, пока молодой… пропадете один.
Взгляд Специалиста был направлен прямо на меня. Он затянулся, и шумно выдохнул. Из ноздрей повалил дым. Мне показалось вдруг, что Специалист разоблачил меня – а в чем разоблачил, я сам не мог понять. Каким-то необъяснимым образом я был виноват в том, что происходило сейчас у костра.
Этого нельзя было выносить. Все молчали, и вслед за Специалистом переводили взгляды на меня. Даже Этнограф уставил на меня маслянистые бессмысленные глаза. В темноте, внизу, там, где ревела река, вывалив из пасти длинный язык, шагал святой Христофор. Вода разбивала о его ноги пудовые валуны, а на египетском горбу его сидел весь сиротливый и оклеветанный мир.
- Конченый я человек, – пробормотал Этнограф, уронив голову на грудь.
Все. Я встаю, и шагаю пошел прочь от костра. Специалист окликнул меня. Кажется. Что-то прошуршало в росе, невидимое, и безразличное. Я не гляжу под ноги – там нет ничего кроме темноты и колючей травы. Мутная пленка, расстилавшая мой взгляд, расползается как старая кожа.
Свет от костра задохнулся в толще темноты. Ботинки хлюпают по мокрой траве. Ключ. От холодной воды ломит зубы, ее тошно пить. Я обжигаю водой щеки и уши. Трезвею ненадолго.
Взбираюсь на отрог – оттуда видно дорогу. Пола плаща застряла в щели, – я дергаю, и кусок известняка, отскочив бьет по пальцу. Не больно. Вот дорога впереди – уходит в никуда. Соображаю: дорога – это змея, Специалист лопатой отрубил ей башку.
Вот я уже на дороге – не помню, как дошел. Усталость берет свое. Останавливаюсь, задираю голову к небу. Осенью здесь бывает гало – лунная радуга. Вы видели когда-нибудь гало? Это колесо из света, высоко в небе, в нем луна – лишь выщербленная свинцовая втулка. Но сейчас один только белесый млечный путь тянулся от горизонта до горизонта – все множество миров, все доброе стадо паслось на небе, и наш мир один был в стороне, в темноте.
Вот я на коленях – не молюсь, перевожу дух. Под ладонями забитый холодный песок.
- Элои, элои, ламма савахфани?!
*

В городе светает долго и мучительно: над темными крышами долго висит зарево, – цвет смолы на платке курильщика. А здесь рассвет начинался на земле. Восточный ветер забросил на черный отрог старое рыхлое облако. Сквозь молоко горел ровный и жгучий огонек пастушьей стоянки – первый редут наступающего дня. На дорогу сонно и величаво выступали лошади. Они шли вдоль ручья, к яблоне – единственной в округе. Они обступали ее со всех сторон, согласно утреннему своему ритуалу, и тянулись губами к серебристой листве. Последняя торжественная минута ночного молчания повисла над долиной. И я вздрогнул, когда вдруг зазвучал карабин – это Серега отгонял волков от своей стоянки. Выстрелы отдавались в горах резкими щелчками – казалось кто-то бил палкой по длинному прямому рельсу. Таково было напряжение камня, такая таилась в этих склонах механическая, машинная сила. Серега воевал с ночью, он теснил ее от своих овец, от своих лошадей, прогонял ее, ненавистную в тесные ущелья и душные гроты. Он вера наверное, что когда-нибудь совсем прогонит со своих лугов ночь, и сразу сделается легко и радостно на земле. Он точно думал так, это было в его утреннем грохоте.
Вокруг меня в окостеневшей земле зияли черные провалы. Это были разоренные нами курганы – и пахло от них теперь не хлебом а стылым погребом. Вокруг ям торчали щербатые обломки – все, что осталось от крепид. Вот за эти-то камни и отступала ночь. Теперь я понял, зачем древние обносили могилы кольцами из камней. Внутри была особая, запретная для человеческого глаза темнота. Это она отпечатывается в земле сизым могильным пятном. Ее можно было увидеть только в этот рассветный час, когда она отступала в свои дневные пределы.
Мне снова захотелось почувствовать под ногами старую дорогу.
А я на ходу проваливался в сон. Мои ноги уходили в него по щиколотку, по колено. Темное, холодное поднималось снизу мне навстречу. Кажется, я снова зашел в ручей, встрепенулся. Из сумерек возник огромный пес, – я видел такого в Серегиной своре. Он подбежал ко мне, раззявив пасть. Он подбежал ко мне так близко, что протяни я руку, мои пальцы коснулись бы черных отметин на его голове и… пропал. Это был только туман. Темнота отступала просачиваясь под землю. Там где она стелилась по земле, вместо травы колыхалась холодная зыбь.
Я оглянулся на окрик. Со стороны лагеря шел человек. Я сразу узнал его, махнул рукой и двинулся было навстречу, но тут нога моя угодила в зверину нору. Последняя стрелка темноты вдруг скользнула мне навстречу, сделалась черным длинным жалом, и слизнула меня с лица земли.
Меня нашли утром – увидели с дороги. Я хорошо помню сон, который мне снился. Когда меня будили и обливали родниковой водой, он снова и снова возникал у меня перед глазами.
Ревела река, лошадь вскидывала морду над голубой пеной, и плыла, плыла против течения. Мы с Музыкантом сидели на гранитной щетке и дымили.
- Смотри как… вверх по реке… а раньше не могла, – сказал я.
- Все поплывем, – Музыкант затушил «Беломор» о ладонь и бросил бычок в воду.

Небольшой рамочный рассказ, часть повести «Модэ».
20.12.2011
просмотры: 10532
голоса: 1
золотой фонд: 0
комментарии: 6
Пасечник Владислав Витальевич Vlad
Комментарии