Путь, пройденный дважды / Гаркавая Людмила Валентиновна Uchilka
04.10.2006 11:40:00
1
Девочка лет двенадцати ещё до рассвета вывела свою спокойную рыжеватую корову на дорогу, забывшую тяжесть колеса, заросшую травами, и шла по ней весь день, отгоняя слепней черемуховой веткой. Как только солнце оторвалось от далёкой линии горизонта и возвратилась вчерашняя жара, листья на ветке не выдержали ответственной роли опахала... Больно хлещут голые прутья, но им не сравниться с укусами назойливых насекомых. Изредка, всего несколько раз манили в тень берёзовые околки, где можно было отдохнуть или хотя бы отломить другую ветку, однако стояли они так далеко от дороги, что девочка побоялась потерять время. Она шла и шла к новому, за степями лежащему дому и вела кормилицу для сорвавшейся с обжитых мест, истосковавшейся без молока семьи.
- Потерпи, Зорька, – уговаривала корову девочка, – вон уже и жильё видно, ночлег наш с тобой.
Зорька, покорно следуя за ней, наверное, удивлялась терпению ребёнка: вместо того, чтобы упасть от усталости в первом попавшемся доме, девочка так же неторопливо прошла из конца в конец главную улицу вытянутого в длину, словно вымершего села и попросилась ночевать в крайнюю, одинаково незнакомую избу.
Хозяйка последней избы стояла у ворот и смотрела в небо: угораздит ли грозу на разгар сенокоса. Её сохранившие яркую, но холодную, зимнюю синеву глаза медленно опустились вниз, так же внимательно оглядели и девочку, и корову. Девочка, в свою очередь, заметила, что тетка явно неласкова, хотя вряд ли обижен достатком её дом: платье на плотной фигуре тёмное, но не заплатанное, справное, а светло-голубой передник опрятен даже вечером, после целого дня возни по хозяйству. Лицо этой тридцатилетней женщины, белое и чистое, просияло бы, улыбнувшись, настоящей красотой, но губы привычно поджаты, складки кожи от крыльев тонкого носа к подбородку углубились, лоб прочертила чёткая вертикальная линия, навесив капризный излом бровей над самой синевой глаз. Она и вправду не была хозяйкой радушной, но девочку впустила, слегка расспросив. Впустила, хотя сегодня уже второй раз за это лето у нее остановился на ночлег разъездной фотограф из города, сначала собравший маленькие старые карточки у желающих, а теперь доставивший уже готовые парадные портреты сельчан – от усатого прадеда с Георгиевским крестом на груди до испуганной девчушки лет двух в ситцевом измятом сарафанчике... Впустила. Ничего – лавок хватит.
Еще даже не утром, едва звякнул подойник, гости проснулись и засобирались, но женщина тихонько на них шикнула:
- Спите ишо. Нынче хлебный день, возьмёте горяченького в дорогу.
Пожилой фотограф послушно вытянулся под серой овчиной и снова захрапел, а девочка больше не уснула. Она слушала знакомые звуки и угадывала каждый шаг приютившей её женщины: «Корова. Вторая. Ого – три! Свинья и подсвинки. Овцы. Гуси. Куры. Собаки. Война только что миновала, а у них уже такое богатое хозяйство... молодцы... И как они с налогами управляются? – девочка мысленно вздохнула, – у нас никогда кроме коровы и нескольких курей никого не было. Хотели тёлочку Майку оставить, так отец разбушевался – всем тесно стало. Ни овец, ни гусей. Огурцов – и тех не вдосталь... Помидоры у людей с куста, а у нас из-под лежанки. Как специально не зреют, боятся – разбогатеем... Видно, мама права: не видать мне большой семьи, как своих ушей. Еду люблю и готовлю много. Как же не любить, если все сыты и счастливы?.. А мама варит тютелька в тютельку, без добавки, хоть наизнанку чугунок выворачивай... Ни свиньи у нас нет, ни собаки... Что сторожить? Бедность нашу?.. И всё-таки, всё-таки, как хочется домой поскорее добраться!.."
Хозяйка, войдя, поставила на лавку молоко и, застав девочку бодрствующей, сказала:
- Можешь не вставать доить. Хорошо отдаёт твоя корова;
- А ведь маловато припасывалась в пути. Молоко вам за ночлег, я только в бутылочку себе налью, – ответила девочка.
Оторвалась от икон не старая еще свекровь хозяйки, прошептав длинную вереницу утренних молитв, и теперь столь же невнятной скороговоркой бурчащая себе под нос что-то уже не касающееся Бога; сполз с полатей высокий, сутулый мужчина лет шестидесяти – свёкр, и каждый занялся своим делом: она – выкатывать будущие караваи на чёрные обширные листы, а он – ох, да что это он делает?!
- Зачем столько соломы? – не удержавшись, спросила девочка.
Процедившая молоко хозяйка слегка улыбнулась:
- Сама еле привыкла. Здесь леса-то нет! Соломой топим.
- Хватает?! И хлеб печёте?!
- И хлеб...
- У нас торфом топят. Или кизяками еще.
- Забудь, – снова чуть улыбнулась женщина, – забудь... Меня двое сватали, – вдруг сказала она значительно громче, – вон, Михаил, – указала рукой на стену чуть левее угла с иконами, – и Иван из нашей Луковки. Лучше бы за Ивана пошла, – выговорила она еще более отчетливо, – он, говорят, к семье вернулся. – Она вытерла передником стекло на большой фотографии в узкой самодельной раме и добавила почти навзрыд: – Бор там богатый! Лентой течёт, как река. Ты ведь на родину мою идёшь, жить будешь по другую сторону нашего бора, на другом его берегу...
- Какой красивый, – сказала девочка о портрете.
- Да уж, – не поняла та. – Места грибные, ягодные, каких грибов, каких ягод там нет – не знаю. Рай земной.
Девочка покосилась на ее свекровь, на вытрагивающиеся полушария будущего хлеба, но все-таки настойчиво уточнила:
- Очень красивый портрет.
- У тебя дома есть фотокарточки? – спросил, прокашливаясь, снова проснувшийся фотограф. – Могу и тебе портрет сделать. Хороша работа?.. Куда, говоришь, бредёшь-то?
У девочки, может быть, не было своей фотографии там, куда она брела, но она пригласила:
- Идём к нам, дядя, поищу, – и сочла необходимым поставить точку. – Очень красивый человек на портрете.
Сама она – худенькая, стройная девочка с тонкими, не по-крестьянски изящными и по-крестьянски сильными руками, в ней нет подростковой угловатости, но далековато и до девичьей округлости, если не считать овала лица, сохраняющего округлость за счёт ярко выраженной скуластости. Спокойные серые глаза глядят с него простодушно и внимательно. Белоснежные мягкие косички точно чужие обрамляют от рождения смуглую, да к тому же поджаренную солнцем кожу. Девочка внешне обыкновенная, и, хотя тянется к любой красоте, встретившейся в жизни – берёзка это, постройка, зверёныш или человек, – сама она относительно своей внешности забот не знает. Пора не пришла задуматься.
Солома сгорает почти мгновенно, только успевай подносить все новые и новые снопики, перевязанные жгутом из той же соломы. Но горит, судя по всему, жарко. Утро полностью наступило, когда сверху горохом посыпалась мелюзга – невыносимо на печи стало. Первым захныкал спросонья мальчишечка лет пяти, его, хнычащего, опустил на пол неулыбчивый кареглазый подросток в темных штанах из «чертовой кожи», на пришлую девочку демонстративно не взглянувший. Потом из-под складок занавески выглянули черноволосые близняшки – одно лицо, но две гримаски: лукаво улыбающаяся и нежная от румянца стеснительности, тоже улыбающаяся, но осторожно, осмотрительно. Близняшки выглянули, снова скрылись, пошушукались и, стрелой слетев с печки, умчались во двор. Девочка проводила их понимающим взглядом и снова вздохнула.
- У тебя тоже братья-сёстры? – спросил фотограф.
- Сёстры. Пятеро. Нет, теперь уж, поди, шесть. Я старшая.
- Да, – проронила свекровь на сей раз внятно, – тяжеленько переезжать с такой оравой. Хозяйства-то!.. И чего на месте не сиделось?
- Папу часто переводят, такая работа, – объяснила девочка. – Они все давно уехали, я одна осталась – экзамены сдавать. Зорьку не продали, мне всё одно идти, а с ней веселее. Только вот я дифтеритом переболела, опоздала теперь на целый месяц... – она виновато потупилась. – Там, поди, заждались молока-то...
- Дитёнок одна скотину гонит! – возмутился фотограф. – И переживает за них ещё! А что, если гад какой по дороге?! Сколько тут – километров двести?
- Сто тридцать, папа сказал,
- И не собьёшься?
- Не-е, я по карте запомнила. Скоро полпути уж, ничего.
- Пойду с ней, провожу, – решил фотограф, – далеконько – да ладно. Волка ноги кормят. Работы поищу.
2
Дорога с попутчиком Настюре (а девочку так и звали, Анастасия, значит, полное имя) не показалась длиннее пройденной наедине с Зорькой. То ли березовые околки, попадающиеся все чаще, скрашивали однообразие пути, то ли веселее степь текла под ногами, когда после освежающей грозы снова жарило солнце, но жарило иначе, мягче, незаметнее, торопливо выпивая тёплые придорожные лывы, а в необъятной высоте то там, то сям опять наливались свинцом облака, тяжелели и опять уже погромыхивали, встречаясь... Но более всего помогал пути хлеб тоскующей в степях женщины. Настюра давно не пробовала такого почти белого, такого мягкого и так много. Она давно не ела вообще никакого. Из больницы выписали, как только возвратился глотательный рефлекс, а пайка в школе уже не полагалось, сунулась в райком – отказали. Хорошо, хоть экзамены разрешили сдать позже... Молоком жила, да тайком подброшенной в окно пшёнкой в холщовом мешочке, которую умыкнул дома поклонник – первый, оставшийся неизвестным. Одноклассник, наверное, один из тех, с кем рявкнула, не договариваясь, но дружно, блатную песню на первомайской демонстрации, как раз напротив трибуны с райкомовским начальством:
Глазёнки карие и жёлтые ботиночки
зажгли в душе моей пылающий костер...
Когда устраивались на ночь под огромной берёзой, выросшей вдалеке от остальных, и раскладывали на чистой тряпочке свой нехитрый ужин, Настюра, смеясь, пересказала эту историю попутчику Калинычу, как пытали одноклассников поодиночке в кабинете директора школы, и она – отличница, член учкома – отвечала то же, что остальные, будто у класса была возможность договориться:
- Кто пел?
- Все пели.
- Ты пела?
- Нет, я не пела.
- Мария пела?
- Нет, не пела.
- Анюта пела?
- Нет, не пела.
- А кто пел?
- Все пели.
- Алексей пел?
- Нет, не пел... – и так далее, «сказка про белого бычка».
Калиныч похохотал и позавидовал.
- Слушай, Калиныч, – вдруг спросила девочка строго, – а откуда у тебя сало? Да еще и два куска.
Фотограф засмеялся:
- Ласковое теля двух маток сосёт. Тебя подкормить велели. Этот кусок свекровка втихаря сунула, а этот, побольше, сама хозяйка дала.
- Странно как. Хозяйка такая красивая. И скрытная. У нее муж погиб, да?
- Нет, дочка... Ешь, давай. Он где-то на Дальнем Востоке остался, новую семью завёл. А она с его родителями живёт, вишь... Правда, нет худа без добра. Хозяйство в доме одно, а семьи две как будто, можно двух коров держать и остальное – по мелочи... Но душу-то ей рвёт – это понимать надо! Говорят, раньше свекровь на ней высыпалась, как могла. А теперь, ишь, сидит – приушипилась, поступилась правами. Молодая гнёт, куда хочет, сама.
- Может, он вернётся домой всё-таки? – спросила девочка, отрезая тоненький пластик желтоватого сала, – как ты думаешь?
- Хотел, говорят. Не приняла. Гордая. А старикам как о внуках не болеть? Отписали ему, чтоб не приезжал, не бросал дочь свою дальневосточную. Здесь-то они сами присмотрят в случае чего. Справедливо?
- Не знаю...
Переночевали и пошли дальше – весело и нетерпеливо, не увеличишь скорость, а душа, душа изо всех сил рвётся вперед, к дому, который пусть медленно, но приближается с каждым шагом. Остался последний отрезок пути – на полдня, вот и орали эти полдня песни на всю степь, надо же как-то реализовать настроение. Сначала баловались переделками: «По военной дороге шёл татарин безногий...», а потом попросились с языка и настоящие. Так, неторопливо, маленьким певучим отрядом подошли к месту, где Настюру ждали.
Село раскинулось подковой меж двумя речками на краю степи, прилепившись одним боком к необыкновенно спокойному, густому лесу необыкновенного синего цвета. Вблизи обычно зелены были ветви каждой отдельно исследованной сосны, но, отойдя шагов сто пятьдесят в сторону степи, видишь, как бор снова почему-то синеет.
- Оптический обман! – догадался Калиныч. – Как профессиональный фотограф утверждаю!
- Да точно – синий, никакого обмана, – улыбалась девочка.
А у мостика через меньшую речку их выглядывала уже, приставив ладонь к повязанному платком лбу, маленькая худая женщина с острыми чертами широкого, скуластого лица.
- Не подумай, что она тут целый месяц простояла, Калиныч, – сказала Настюра, – это мама моя. У неё чутьё! Всё насквозь видит.
3
Бабушка моя, стало быть. И, стало, быть, ни к чему гадать, откуда это у меня – насквозь видеть.
Мама, рассказывая в очередной раз историю своего детства, предложила мне записать её, раз худо-бедно всё равно писанием балуюсь, хотя бы на память. Ну, я и записала. Приврала слегка, конечно, нельзя иначе. Меня же там не было полвека назад, и, как бы подробно потом ни рассказали – вживе побывать не получится. Впрочем, даже если получится...
Вот за июль, и за жару, и за грозу – ручаюсь, потому что прошлым летом в это же время этот же путь мы с мужем проделали на автомобиле – для достоверности. (Дорога, я надеюсь, хотя бы во времена юности моей матери была получше: муж в течение всего пути не уставал намекать, до какой именно степени ему надоели мои литературные бзики – полно дорог не прямее, да глаже).
И вот она – степь. Сильно изменилась. За степь, с её обожженной наготой, умытой ливнями и причёсанной ветрами, с её высушенными травами ("Смотри, сколько сена накопали!» – кричала я в детстве, изредка покидая самый дымный в стране город), за степь, за эту сегодняшнюю степь я совсем не поручусь. Только насекомые у неё в полном составе сохранили подлые привычки, несмотря на исключительно частую смену поколений. Отчего случилось нашествие посторонних растений? Не было там, даже я помню, что никогда не было болиголова в степи или, скажем, цикория в таких просто удручающих количествах. Я их вообще не помню. Чья ниша освободилась, которые из трав не искать сегодня?.. Я не знаток. Вот тысячелистник, знаю тебя, молодец, что остался. Белоголовник, донник, тоже здравствуйте навсегда. Иван-чай, дорогой, ты и на пепелище первым вырастаешь, не бояться за тебя, значит, кипрей-умница?..
Да, я не знаток. Всех немногочисленных знакомых я в степи поприветствовала. Кто же ушел незаметно?.. Изменилась степь, и концов не найти.
Останавливаться на ночлег в селе, которое я узнала скорее по названию, чем по рассказам, нет смысла. До ночлега еще – как до Китая... Утро почти, мы даже проголодаться не успели, так близка оказалась дорога. А ведь из города выехали, значит, плюс двести километров...
Где-то здесь – в этом доме?.. в этом?.. а может быть, в этом?.. – живут дети приютившей мою мать женщины... Вполне вероятно, что и сама эта женщина живет здесь и здравствует...
Есть смысл останавливаться! Есть! Есть! Но...
- Не на корове же, – пробует шутить муж, – едешь...
Разумом соглашаюсь, но все равно поварчиваю себе под нос, пока муж постанывает, одолевая ямы вместе с машиной – единым усилием.
Так и уехали бы. Но сразу за селом видим мужчину лет тридцати, который недоверчиво приподнимается с рюкзака, на котором сидел, и глядит на нашу семейку, как баран на новые ворота... Видимо, за последние пятьдесят лет движение по этой дороге оживленнее не стало. Разве что чуть-чуть – благодаря нам.
- Подберем его, ну давай, пожалуйста, подберем! – радостно захныкала я. – Вдруг он расскажет что-нибудь интересное про это...
- Это против правил, – проворчал муж, но машину остановил, – первый и последний раз.
Попутчик назвался Николаем. Одет по-городскому: сине-красно-жёлтые спортивные брюки – верёвочка на поясе и серая футболка с огромными буквами «АДАДИС». Я долго не верила своим глазам.
- Почему не «Адидас"? – отважилась спросить.
- А чтоб не как все! – молодцевато ответил он.
- Китай, – ухмыльнулся муж, – кто там читать умеет?.. А вот скажи-ка, тёзка, рыба у вас тут ловится?
- Ого! – заверил попутчик. – Во! – он использовал рыбацкий жест. – А хочешь, можно на пруды заехать. Там карасей несчитано.
- Здорово! – обрадовался муж. – Скажешь, когда повернуть.
- Вас там, на месте, не потеряют? – озаботился тот, – Меня-то не ждут.
- Нас еще меньше. – И каким же "любящим» взглядом муж меня одарил!
- Слушайте, тёзки, – не обиделась я, – ехать нам долго, беседовать тоже. Как мне вас различать прикажете?
- А просто! – не полез в карман попутчик, пока муж от моей наглости в затылке почёсывал. – Вы, – он тронул мужево плечо, – значица, Николай первый, а Мы... – тут он уложил длань на необъятных буквах, – Мы – Николай второй!..
Карасей, действительно, оказалось много. Их жарили на мангале, как шашлык...
Познакомились мы, оказывается, с новым русским (просьба в данном случае определение не обособлять кавычками). Платного туалета Николай второй в степи не открывал, но открыл зато кафе-мороженое с дорогими коньяками и, по его морфологии, «висками» да парочку киосков с «Кэмелом» и жвачками по соседним селениям. А степной народ и теперь предпочитает самосад под брагу всему заморскому великолепию. Капиталец, нажитый на жвачках, оказался, как и следовало ожидать, куда меньше начального, вырученного от продажи крупного и мелкого рогатого скота – вечной матушкиной заботы. После двухгодичных трудов остались грузовичок самого застойного года рождения, вставший на прикол еще при «живых родителях» (кафе, то есть, с киосками) и тачка благородного происхождения – «Ауди-100».
- Ну, происхождение не вполне благородное, – смеюсь я, – это не «Мерседес-Бенц» и не «БМВ», а так себе, бастард... И где же ваша кобылка, а, Николай второй?
- С девочками прокатал, – не смутился он, слегка, правда, поскучнев, – побился малость, а запчасти далеко, дорого. И потом: лишили же прав на двенадцать месяцев – пьяный был. Продал – чо год целый ржаветь будет? Металлолом, это ты правильно сказала.
- Я этого не говорила.
- Подумала, значит.
- Допустим... И что же теперь, Николай второй?.. Вы деньги-то за металлолом в новое дело пустили или так пропили?
- Вот погоди, – обещает он, – женюсь на тебе, тогда и отчитываться буду. Может быть.
- Ах, никогда! Никогда мне не доведётся узнать о финансах Николая второго! Ах, как жаль! Как жаль! Но что ж! Надо смириться со своей судьбой!
- Правда, что ли, хочешь? – удивляется тот, постепенно расцветая. – Да я не против. – И, покосившись в сторону храпа из неблагородного «Жигулёнка": – Слушай, что придумал. Я маслобойку решил строить. Уже договора имею на сдачу подсолнечника. Показать?.. Ты постное масло ешь?
- Вы, Николай второй, постройтесь сначала. А еще даже лучше – бросьте вы это чёрное дело. Опять прогорите ведь. Шли бы обратно в трактористы, это больше, чем ничего.
- Неинтересно. Лучше прогореть и опять всё сначала. Не люблю, когда скучно.
- Я тоже, – соглашаюсь, – но еще меньше люблю начинать заведомо безнадёжные предприятия.
Иду к машине за сигаретами. Муж спит, завернувшись в простыню с головой – комары одолели. Окна не закрыть – душно. Я в таких условиях спать не умею. Я лучше у костерка от дыма почихаю да рассказы послушаю. Наверное, пора приступить к главному...
- Знаю я эту ведьму как облупленную, – заявил Николай второй, отвечая на мой вопрос, – знал, то есть.
- За что вы её ведьмой называете? – ужаснулась я.
- А умерла не как все люди.
- Ой, как интересно...
- Что интересно, то да, – неопределённо высказался он и слегка задумался. – Мужик к ней возвращался пару раз. Ох, она его и любила! Как-то гляжу: чешет за ним по деревне с вилами наперевес, как на медведя, хе-хе... А хоронить её он с дочерью прилетел, это лет десять, наверно. Она, баба эта, как, говоришь, её звать?..
Я пожимаю плечами.
- А, во, Евдоха она, вспомнил. Евдоха эта перед смертью болела с год, не меньше, и всё говорила: хочу, дескать, на падчерицу посмотреть, чем она моих детей лучше. А когда он дочку привез, старуха померла уже дня два как. – Николай второй помолчал, помялся, словно что-то припоминая, и вдруг загорелся: – А вот теперь слушай! Приходят муж с дочерью своей в церковь, где стоит гроб...
- В какую церковь?! – изумилась я.
- Да в Камне, в Камне ее хоронили!
- Да в Камне – винзавод! Или рыбзавод – не помню! Какая там церковь?!
- Была, была! Ты просто не знаешь! Слушай лучше! – закричал он, делая пассы руками.
Ну, все. Загипнотизировал. Слушаю. Даже верю. С детства обожаю ужастики, а рассказы про всякую ожившую мертвечину меня вообще в транс вгоняют...
После "чёрного-чёрного» рассказа купание в чёрном-чёрном пруду. При полной луне. Романтика с усугублением. Вода теплая. «Как щёлок» – вспомнилось издалека.
А Николай второй, как бы споткнувшись, цепляется за случившуюся под рукой выпуклость...
- Ну-у, – разочарованно протягиваю я, – так нечестно.
- Почему? – вопрос по-детски непосредственный.
- А потому, что бросим вас здесь одного, если я мужу пожалуюсь. А потом меня совесть замучит – как вы отсюда выберетесь. – Выхожу из воды и направляюсь к машине.
- Это уж точно нечестно! – пугается он.
- Я и говорю! Зачем толкать меня на бесчеловечные поступки?
- Конечно, ты городская, рассказы пишешь, на пианино, говоришь, играешь, а я никто и звать меня никак... – заканючил Николай второй.
- Вот именно! – уже сердито соглашаюсь я, за последние двадцать лет выучив подобные манёвры наизусть. – На жалость я не играю, ставка не та.
- Что не поделили? – раздался голос из машины.
- Да вот, рассказывать отказывается, – жалуюсь я.
- А ты налей сначала, – советует муж, – кто же тебе на сухую разговорится. И потише там, а то усну за рулём завтра.
- Ишь, как правильно понял! – радуется Николай второй. – Наливай, если муж разрешил. Про эту, как её, Евдоху я тебе наврал половину. Слыхал, что было нечисто, а не запомнил, что конкретно. Зато по правде расскажу такое – пальчики оближешь. За точность – клык даю.
- Сидел, что ли? – интересуюсь я.
- Во выдумала! – обижается он. – Я и трактористом не был. В институте учился, не веришь?..
- Да почему не верю...
- Честно, в педе учился, на военрука. Пьянствовать надоело, ушел со второго курса...
А цикады поют так звонко, так пронзительно, что не хочется слышать человеческий голос. Ритмичные звуки сами готовы сложиться в рассказ несказанный.
- Давай помолчим, – прошу я, наливая-таки, – потом расскажешь.
Он прямо встрепенулся весь, услышав долгожданное обращение «на ты», и замолчал спокойно и светло. А я думаю и думаю всё «про эту, как её, Евдоху».
4
Когда я особенно глубоко задумываюсь, себя временно теряю. И вот, я – это она, она – это я.
Я лежу на широкой хозяйской кровати, мне, как всегда, слишком просторно. Так ведь и не попробовала на ней вдвоём – не пришлось, свекровка одна знала, каково это. Но думаю, что не тесно. Не та «я» думаю, которая лежит, а та «я», которая находится вверху, откуда-то с полатей или ещё выше бесстрастно рассматривая то, что ещё совсем недавно было родным и близким. Постоянно скрипит и хлопает дверь. Люди входят, выходят или сидят неподвижно.
Появление ожидаемого чувствую. О-о-о! Я надеялась, что больно быть уже не может...
Он близко!
Он вошел. Но не ощущает моего присутствия, плачет об отсутствии. Мне невыносимо чувствовать его страдание. Той, которая лежит, тоже всю жизнь было невыносимо, и она со сладким трепетом узнавала о каждой посетившей его боли, единственно так становясь причастной – причиняя ее, потому что собственная боль сожгла сочувствие...
Хочу его утешить, нашептав главные слова. Шепчу, а потом кричу изо всех сил, но душа в нём замкнулась...
Седой, большая и всё ещё красивая голова дрожит, морщинистые, в коричневых пятнах руки то гладят, то теребят нечувствительное, мёртвое... Как он не понимает, что я здесь, вот она, как пять десятков или даже пять тысяч лет назад! Юная! Сильная! Ощути же! Не ощущает... А я никак не хочу улететь без прощения и не попрощавшись. Выход только один – вход. Только так он сможет почувствовать.
Как тяжело это, как тяжело! Я почти бессильна внутри. Вот удалось шевельнуть ресницами. Не заметил. Сжимаюсь в пружину для резкого движения и – цап! – его рука в моей. Намертво! Свеча в изголовье падает и гаснет. Значит, обживаюсь?.. Слышу вопли. Зачем-то открываю глаза – видеть-то ими не могу, другим вижу, неплачущим... Нет, не выдерживают слёз веки, сами опускаются... Тело выталкивает меня! Сказать! Скорее сказать!
Последнее усилие и... вместо тихого «прости» из уст вырывается хриплый вопрос: «Корову подоили?.."
Ведь ты любила его всей душой! Ах, тело, тело...
Я возвращаюсь. И снова оглушительный звон цикад, звёзды, костёр на берегу...
- Эй, тёзка, что это с женой твоей творится? – слышу испуганную скороговорку.
- Что?.. Где?.. А-а. Не обращай внимания. Я думал, машину угнали.
- Да ты же в ней спишь! Просыпайся, говорю! Смотри, чего это она побледнела, оглохла?.. Я прямо за... это... со страха, а он спит!
- Что?.. – ехидно переспрашиваю я. – Что это вы, Николай второй, сделали от страха?
- Во зараза! Чего пугаешь? – он пытается рассмеяться, но у него не получается.
- Это с ней бывает... – громогласно зевнул, потягиваясь, муж. – Говорю тебе, не обращай внимания. Рассказ очередной сочиняет.
- Я бы запретил ей! Кому оно надо на фиг, с ума сойдет – и всё! – никак не успокоится Николай второй.
- Запрети, попробуй, хочу посмотреть... Это ей вроде курева – легче мужа бросит... Я сегодня высплюсь или нет?!
- Да спи на здоровье, кто тебе мешает! – негодую я. – Вот утону – будешь знать! Хотите ещё искупаться, а, Николай второй? Да не бойтесь вы, не защекочу.
- Ну, ты наглая... – бурчит муж, устраиваясь поудобнее. На зыбкой воде дрожат искры от звёзд. Круглая луна просвечивает сквозь тонкое облако. Ныряю в мерцание. Хочется особой тишины и медлительности, но вода стала холоднее, и тело требует более резких движений. Плыву. Каждый всплеск – как выстрел. Николай второй блюдет меня у берега. Нет, невозможно холодно. Скорее к костру за полотенцем и – рассказ слушать обещанный.
- Что быстро наплавалась? – интересуется будущий рассказчик.
- Холодно невыносимо.
- Во даёт – холодно! Водичка – как щёлок!
Эти его слова рождают во мне радостное предчувствие скорого попадания в нужную, давно искомую струю. Я изумлённо вздрагиваю.
- Конечно, – смеётся он, – шелудивому поросёнку и в Петровки мороз.
Смейся, смейся. Я напрягаюсь, как струна, готовясь не упустить ни словечка, ни жеста, ни умолчания, ни самой короткой ноты в сложноритмических мелодиях цикад.
Усаживаюсь. Наливаю. Требую:
- Говори.
- В нашем селе, – незамедлительно начал Николай второй, – у бабки Катерины жила когда-то приезжая квартирантка из города, красоты она была неописуемой. Одевалась только в шёлк и в шерсть, а шуба у неё была длинная, белая с черными пятнами. На посиделки, где матерные частушки поют, она никогда не ходила. И стало ей скучно. Тут случился в клубе весенний бал. У нас его до сих пор каждый год устраивают. Сейчас хоть рассчитывают, чтоб после Пасхи, а тогда удумали танцевать в страшную ночь – с пятницы на субботу. Да ещё... Клуб-то наш старый видела, помнишь? Где кинотеатр теперь. Опять будешь спорить, что не церковь?
- Не буду, не буду, – успокаиваю Николая второго я.
- Вот там этот бал и устроили. Нарядилась она и пошла в клуб. Народу набилось – тьма. И все нарядные, да только колхоз, он и в Африке – колхоз. Она возьми и скажи: "Фи, одни свинопасы собрались!» И ушла. Да обидела, видать, кого-то. Идёт она из клуба через парк... Там теперь парка нет, но он был, я помню, видел.
- Я тоже, – киваю.
- Идет мимо радиоузла, мимо прокуратуры... И вдруг навстречу ей бегут люди и кричат: «Свинья! Свинья! Беги!» Та не испугалась, не побежала, стоит и думает, чего это, дескать, мне свиней бояться? Тут она свинью увидела: огромная, ухо чёрное, глаза зелёными фонарями!.. Как вчистила красавица по улице от неё, по Зелёной, значит, я покажу потом, где, а свинья не спеша бежит, похрюкивает, но догоняет, все ближе, все ближе... Девка – к брёвнам, из которых больницу нашу старую потом построили, махом наверх вскарабкалась, а высоко ведь! Что ты думаешь, свинья за ней по брёвнам незакреплённым скачет! Где это видано – свинья-верхолаз! Тут девица смекнула, какая свинья за ней увязалась. Хочет перекреститься, а креста нет на шее, рука не поднимается. Тогда соскочила с брёвен и чесанула обратно к прокуратуре. Глядит, свинья уже обогнала и дорогу ей перекрывает. «Чего тебе, свинья, от меня нужно?» – сроду гордая была, а тут заплакала от страха даже. «Замуж выходи», – говорит свинья. «За кого?» – «За пастуха нашего», – захрюкала, как засмеялась, и пропала с глаз. Пришла красавица домой к бабке ни жива, ни мертва, рассказывает про всё это, а сама пятнами покрывается. К утру у ней все лицо стало в угрях и нарывах, страх божий. Ну, бабка Катерина быстро вылечила ее сучком на ухвате...
- Как это?
- Да запросто. Одну молитву надо выучить специальную, у матери моей есть переписанная. Потом найти сучок на мёртвом дереве и под молитву переводи каждую болячку на него – делов куча... Я так все бородавки свёл себе. По листочку читал. Мать говорила, что по листочку не получится, а вот – получилось. Последние когда сводил, уже и читать лень стало, так напевал под нос белиберду всякую, какая с языка пошла, и всё равно получилось.
- Так ты экстрасенс, что ли?
- А как же! – загордился Николай второй. – Брательник мой еще хлеще: тот свои бородавки вообще сдумал.
- Если молитва не нужна, то, наверное, и сучок упразднить можно... Ну ладно, давай к свинье поближе.
- Ага. Вот. Замуж за чёртова свинопаса она, ясно, не хотела. Плачет! Боится! Из дома не выходит, да разве спрячешься от нечистой силы? Сидит, Богу молится. И снится ей сон. Свиньи лежат в лыве и разговаривают. Одна спрашивает: «Когда свадьба?», а другая отвечает: «Когда сало нарастет». Первая опять: «Умирать неохота», а вторая: «Куда деваться?», третья и говорит: «Погодите ещё, вдруг в невестин портрет принц влюбится...» Все-все свиньи как завизжат, как захрюкают! Испугались, повскакивали!.. Девушка проснулась и думает: «Сон в руку, надо портрет свой в газету напечатать..."
Тут я, сообразив, что к чему, сама захохотала до визга и хрюканья. То-то эта свинская история показалась мне смутно знакомой. А уж принц-то суженый мне знаком досконально, о нём я самостоятельно могу наврать с три короба.
5
Поглядев со стороны, мальчика никак нельзя было назвать "пацаном». Мешало все: гладко причёсанные тёмные волосы, нежный румянец бледного лица, на котором застыло ожидание события прекрасного, скрытно и неотвратимо надвигающегося. Его синяя вельветовая куртка застёгнута до самого ворота, а в руках настоящая взрослая папка с золотыми длинными шнурочками. Видно, никогда не били ею сверстников по голове и никогда не прикасались к ней немытые руки. Там аккуратно хранились нотные листки, заполненные мелкими карандашными значками, и узенький деревянный пенал. На свои четырнадцать лет мальчик не выглядел – тоненький, хрупкий – и взрослости добирал манерой поведения. Потому и походка мальчика не была торопливой, с достоинством шествовал. К тому же, он был чистюлей, а вся Никитинская после веселого майского дождя покрылась ручьями, переливающими грязь из одной лужи в другую. И потом: свежий запах липкой листвы, мокрые, раскрывшиеся навстречу солнышку и брызгам из-под ног прохожих цветки одуванчика, – всё это насыщало настроение мальчика, но не способствовало скорости... (Вот оно, первое противоречие! Впрочем, это я к слову...)
А где-то недалеко уже шумел оживлённый Красноармейский проспект, и вплетались в этот шум звуки городской музыкальной школы, куда направлялся мальчик, и куда он не дошел за последние несколько месяцев ни разу. Вот почему он, по-прежнему неторопливо шагая, время от времени морщился, сердито сопел и шептал самому себе: «Эх ты, пацан...», но, тем не менее, опять остановился у входа в «Фотографию» и завороженно уставился на витрину.
Фотограф, выглянувший в свободную от рекламного щита полоску окна, мальчика давно приметил, трижды в неделю наблюдая его безмолвную, неподвижную выстойку, и с самокритикой мальчика не согласился.
- Мужает поколение, – сказал он сослуживцам, – каких-нибудь полгода назад был обыкновенный пацанёнок, а теперь – юноша! – И всегда недосуг было фотографу поинтересоваться, что заставляет юношу неизменно застывать перед витриной.
А это был портрет. Тот самый, случайно испорченный мной при ремонте квартиры, после чего мои родители сразу же благополучно развелись, промучившись друг с другом, как в сказке, тридцать три года. Видно он, этот портрет, и держал их цепкими лапами Сбывшегося...
Надо же было обожаемому мной Афанасию Калиновичу проводить когда-то мамину корову! И – надо же! – карточка в доме нашлась. На этой карточке маме лет шесть. Кстати, бабушка тоже в кадре присутствует. Но фотограф сделал, как обещал, мамин портрет, настоящий сольный, где поместилось только мамино лицо и разметавшиеся белоснежным венчиком волосы. Он был настоящим мастером, обожавший меня Афанасий Калинович! Но... Ни один из кипы моих превосходно сделанных портретов не стал шедевром. А мамин портрет – стал!
Если присмотреться, на огромной фотографии будут видны следы ретуши, особенно там, где глаза и губы – они очерчены почти выпукло, подобная резкость при таком сильном увеличении просто невозможна. А волосы! Волосы струятся несколько живописнее, чем на оригинале, хотя ни одна прядь не потеряла естественного движения. А настроение! Да это ангел, запечатлённый в полете!
И повреждённый портрет, и старая карточка оригинала навсегда улеглись на моих антресолях... Отец хотел взять портрет себе, но мать воспротивилась. Я предложила компромисс... Вот о каком портрете поведал мне наш случайный попутчик. Правда, его фольклорная история изрядно обросла нелепостями, вроде Евдохиной. Например, мать моя в рассказе так приукрашена, что невозможно понять, кто она такая. Принцесса инкогнито. А где были её родители, шестеро сестёр и единственный младший брат? Где корова Зорька, как ключевая действующая морда?.. Шуба из горностая, ага. Из овчины не хотели ли, да чтоб одна на всех?.. Еще более непонятно, когда действие происходило. Николай второй клыками клялся, что сразу после революции...
А ведь он прав! Прав Николай второй! Ну кому она интересна, шуба из овчины, да еще и одна на всех?! Будни. Надо, эх, надо бы научиться достоверно излагать нелепости! Чтоб – праздник! Но в своем доме. Похоже, народу нравится именно это. Отчего так?..
- Ты на себя посмотри... – улыбнулась вопросу мама.
- А ну-ка, покажи, где я соврала? – недоумеваю я.
- У тебя правдоподобно получается, – утешила она, – мне нравится. Только один кусочек переделала бы. Про райком.
- Зачем? Неправда, что ли? Сама же рассказывала.
- Правда-то правда... Теперь, конечно, все рассказать можно. И написать тоже. Вот нужно ли? Не так поймут.
- А как же?! Чтоб ребенку сто грамм хлеба пожалеть! Даже не своего! Мрак.
- Видишь ли... Было другое время... Это сейчас... – она мимолетно погладила меня по голове, а у нас в семье сантименты не приняты, и я насторожилась. – Это сейчас дети до седых волос – дети. А тогда в двенадцать лет ребенок считался взрослым и мог отвечать за себя... Все сейчас коммунистов ругают, и ты туда же. Всё равно, что лежачих бить.
- Ого, нашла лежачих. Нам бы на их слоновье лежбище, да куда! Растопчут.
- Тем более, не роняй себя. Моська ты, что ли?
- Ну, хорошо... Я подумаю.
А подумала почему-то о Знаках. Тех, что обрушиваются сверху, иногда – булыжником будто, иногда – незаметной капелькой дождя... Жизнь на бедных моих родителей столько обрушила – едва не пришибало Знаками, и всё не впрок. А из этих подарков – внезапных прозрений, удивительных случайностей, странных на первый взгляд взаимосвязей – можно создать большой роман в духе Жорж Санд...
Плохо слушались Знаков мои родители. Ладно, что не пытались торопить события, но вот убегать от них зачем к событиям ненужным и даже вредным?.. Тем более что не уведут они от судьбы далеко, а вот омрачить суждённое могут...
Моего отца женщины всегда чрезвычайно любили. Он их, конечно же, тоже – всю основную массу. Особенно блондинок перманентных, а таких тогда было множество. Прямо выискивал ангелоподобных. К моменту встречи с моей матерью он был уже женат, но кобелировать продолжал потихоньку. Очередная его пассия проживала в самом бандитском районе города, но, как истинный джентльмен, он всё же частенько провожал её через виадук, и определённый холодок, появившийся в их отношениях, в такие минуты подползал уже к самому сердцу. Впрочем, он объяснял не риском, а элементарной ленью свое охлаждение к сбитой накрепко белобрысой «Осипухе», как мысленно уже наименовал тайную пассию по названию места её жительства. И, покидая вечерами железнодорожный сад, всегда ловил себя на одной и той же мысли: ну почему бы не жить этой дурёхе поближе, например, в этом доме?.. Не говорил себе: или в этом, или вон в том. Вожделенный дом был всегда один, и это был Знак. Если бы мой отец посмотрел сквозь стену, за которой в то время не было троллейбусной диспетчерской, и если бы его взгляд проник во двор, где сейчас асфальтированная площадка с коммерцией, он мог бы увидеть, как моя молодая и ещё далеко не мамочка срывает огурец с высокой грядки. Жила она в этом доме. И вся ее многочисленная родня тоже. Деда всю жизнь гоняли с места на место...
Именно моей матери пришлось подобрать своего будущего мужа и моего отца в луже, куда он приполз с разбитой-таки осипенковскими ревнивцами головой. А от посёлка Осипенко даже через виадук до мемориала, где раньше был железнодорожный сад, ногами идти устанете. Далеко полз. Хватило сил ровнёхонько до вожделенного дома. Мама с трудом подняла его бесчувственное тело по лестнице. Он пришел в сознание лишь однажды и сразу же снова оттуда ушел, потому что увидел на стене портрет, выученный с детства, а под портретом – ангела, с портрета слетевшего: расчёсанные на ночь и ещё не прибранные в косу белоснежные волосы, зыбкое, но живое лицо, глаза, одухотворённые тревогой, – словом, мама моя... Отключившегося и увезли его в больницу.
Мама выловленный из лужи Знак, конечно же, ухватила, но действовать, то есть наводить какие-то справки начала не сразу. С опозданием узнала, что история кобелирования за виадук получила слишком большой резонанс среди близкой отцу публики, поэтому он расстался с женой и переехал. Куда – узнавать постеснялась. А ведь послушайся она Знака, посети его в больнице – и ни к чему самый дымный город нашей страны, где молодых, перспективных и, тем более, одиноких инженеров женщины тоже чрезвычайно любят.
Что может быть хуже накопления несуждённого, дурных привычек, приобретенных вопреки?.. Только нерешительность и бездействие. Беды всеобщие. И почему людям никогда не дано знать свое предназначение?.. Слепыми котятами блуждают, то проваливаясь в ямы, то оставляя куски тела на остриях...
Мама поплакала чуток. Как же, как же. Не успела выловить своего принца из воды, что было когда-то бабками деревенскими предсказано (ведь свиньи ей снились, не совсем так, но сон действительно оказался "в руку"), а принц взял и уехал. Неизвестно куда... Ну, уехал и уехал. Отработанный материал, казалось бы. Плюнуть и забыть. Так нет ведь. Видно, абсолютно необходимо миру поиметь такое недоразумение, как я.
Мама через год окончила свой заочный институт и решила начать самостоятельную жизнь. Уехать, куда глаза глядят. Сёстры стали невестами, тесновато жили. И никуда мамины глаза не глядели. Пришлось ткнуть пальцем в карту Алтайского края, чтоб недалече от родни все-таки. Мимо края попала. В соседнюю область...
Самый дымный город нашей страны встретил ее утром и понёс вместе с фанерным чемоданом по проспекту Металлургов...
Отца город вынес навстречу. Он еще на службу не опаздывал, одна из блондинок его рановато выпроводила.
Так они, наконец, поженились. Понадеялись, что смогут сочинить сюжет со счастливым концом.
Так они, наконец, развелись. Запутались в происходящих действиях.
И вся любовь. И вся жизнь.
Скупо?.. Я бы не сказала.
Ведь были же: Зорька, Евдоха, Калиныч, был даже виадук.
А теперь есть я. И попутчика Бог послал.
Но это уже другой рассказ будет. Ожидайте! Все лучшее во время ожидания и случается.
Девочка лет двенадцати ещё до рассвета вывела свою спокойную рыжеватую корову на дорогу, забывшую тяжесть колеса, заросшую травами, и шла по ней весь день, отгоняя слепней черемуховой веткой. Как только солнце оторвалось от далёкой линии горизонта и возвратилась вчерашняя жара, листья на ветке не выдержали ответственной роли опахала... Больно хлещут голые прутья, но им не сравниться с укусами назойливых насекомых. Изредка, всего несколько раз манили в тень берёзовые околки, где можно было отдохнуть или хотя бы отломить другую ветку, однако стояли они так далеко от дороги, что девочка побоялась потерять время. Она шла и шла к новому, за степями лежащему дому и вела кормилицу для сорвавшейся с обжитых мест, истосковавшейся без молока семьи.
- Потерпи, Зорька, – уговаривала корову девочка, – вон уже и жильё видно, ночлег наш с тобой.
Зорька, покорно следуя за ней, наверное, удивлялась терпению ребёнка: вместо того, чтобы упасть от усталости в первом попавшемся доме, девочка так же неторопливо прошла из конца в конец главную улицу вытянутого в длину, словно вымершего села и попросилась ночевать в крайнюю, одинаково незнакомую избу.
Хозяйка последней избы стояла у ворот и смотрела в небо: угораздит ли грозу на разгар сенокоса. Её сохранившие яркую, но холодную, зимнюю синеву глаза медленно опустились вниз, так же внимательно оглядели и девочку, и корову. Девочка, в свою очередь, заметила, что тетка явно неласкова, хотя вряд ли обижен достатком её дом: платье на плотной фигуре тёмное, но не заплатанное, справное, а светло-голубой передник опрятен даже вечером, после целого дня возни по хозяйству. Лицо этой тридцатилетней женщины, белое и чистое, просияло бы, улыбнувшись, настоящей красотой, но губы привычно поджаты, складки кожи от крыльев тонкого носа к подбородку углубились, лоб прочертила чёткая вертикальная линия, навесив капризный излом бровей над самой синевой глаз. Она и вправду не была хозяйкой радушной, но девочку впустила, слегка расспросив. Впустила, хотя сегодня уже второй раз за это лето у нее остановился на ночлег разъездной фотограф из города, сначала собравший маленькие старые карточки у желающих, а теперь доставивший уже готовые парадные портреты сельчан – от усатого прадеда с Георгиевским крестом на груди до испуганной девчушки лет двух в ситцевом измятом сарафанчике... Впустила. Ничего – лавок хватит.
Еще даже не утром, едва звякнул подойник, гости проснулись и засобирались, но женщина тихонько на них шикнула:
- Спите ишо. Нынче хлебный день, возьмёте горяченького в дорогу.
Пожилой фотограф послушно вытянулся под серой овчиной и снова захрапел, а девочка больше не уснула. Она слушала знакомые звуки и угадывала каждый шаг приютившей её женщины: «Корова. Вторая. Ого – три! Свинья и подсвинки. Овцы. Гуси. Куры. Собаки. Война только что миновала, а у них уже такое богатое хозяйство... молодцы... И как они с налогами управляются? – девочка мысленно вздохнула, – у нас никогда кроме коровы и нескольких курей никого не было. Хотели тёлочку Майку оставить, так отец разбушевался – всем тесно стало. Ни овец, ни гусей. Огурцов – и тех не вдосталь... Помидоры у людей с куста, а у нас из-под лежанки. Как специально не зреют, боятся – разбогатеем... Видно, мама права: не видать мне большой семьи, как своих ушей. Еду люблю и готовлю много. Как же не любить, если все сыты и счастливы?.. А мама варит тютелька в тютельку, без добавки, хоть наизнанку чугунок выворачивай... Ни свиньи у нас нет, ни собаки... Что сторожить? Бедность нашу?.. И всё-таки, всё-таки, как хочется домой поскорее добраться!.."
Хозяйка, войдя, поставила на лавку молоко и, застав девочку бодрствующей, сказала:
- Можешь не вставать доить. Хорошо отдаёт твоя корова;
- А ведь маловато припасывалась в пути. Молоко вам за ночлег, я только в бутылочку себе налью, – ответила девочка.
Оторвалась от икон не старая еще свекровь хозяйки, прошептав длинную вереницу утренних молитв, и теперь столь же невнятной скороговоркой бурчащая себе под нос что-то уже не касающееся Бога; сполз с полатей высокий, сутулый мужчина лет шестидесяти – свёкр, и каждый занялся своим делом: она – выкатывать будущие караваи на чёрные обширные листы, а он – ох, да что это он делает?!
- Зачем столько соломы? – не удержавшись, спросила девочка.
Процедившая молоко хозяйка слегка улыбнулась:
- Сама еле привыкла. Здесь леса-то нет! Соломой топим.
- Хватает?! И хлеб печёте?!
- И хлеб...
- У нас торфом топят. Или кизяками еще.
- Забудь, – снова чуть улыбнулась женщина, – забудь... Меня двое сватали, – вдруг сказала она значительно громче, – вон, Михаил, – указала рукой на стену чуть левее угла с иконами, – и Иван из нашей Луковки. Лучше бы за Ивана пошла, – выговорила она еще более отчетливо, – он, говорят, к семье вернулся. – Она вытерла передником стекло на большой фотографии в узкой самодельной раме и добавила почти навзрыд: – Бор там богатый! Лентой течёт, как река. Ты ведь на родину мою идёшь, жить будешь по другую сторону нашего бора, на другом его берегу...
- Какой красивый, – сказала девочка о портрете.
- Да уж, – не поняла та. – Места грибные, ягодные, каких грибов, каких ягод там нет – не знаю. Рай земной.
Девочка покосилась на ее свекровь, на вытрагивающиеся полушария будущего хлеба, но все-таки настойчиво уточнила:
- Очень красивый портрет.
- У тебя дома есть фотокарточки? – спросил, прокашливаясь, снова проснувшийся фотограф. – Могу и тебе портрет сделать. Хороша работа?.. Куда, говоришь, бредёшь-то?
У девочки, может быть, не было своей фотографии там, куда она брела, но она пригласила:
- Идём к нам, дядя, поищу, – и сочла необходимым поставить точку. – Очень красивый человек на портрете.
Сама она – худенькая, стройная девочка с тонкими, не по-крестьянски изящными и по-крестьянски сильными руками, в ней нет подростковой угловатости, но далековато и до девичьей округлости, если не считать овала лица, сохраняющего округлость за счёт ярко выраженной скуластости. Спокойные серые глаза глядят с него простодушно и внимательно. Белоснежные мягкие косички точно чужие обрамляют от рождения смуглую, да к тому же поджаренную солнцем кожу. Девочка внешне обыкновенная, и, хотя тянется к любой красоте, встретившейся в жизни – берёзка это, постройка, зверёныш или человек, – сама она относительно своей внешности забот не знает. Пора не пришла задуматься.
Солома сгорает почти мгновенно, только успевай подносить все новые и новые снопики, перевязанные жгутом из той же соломы. Но горит, судя по всему, жарко. Утро полностью наступило, когда сверху горохом посыпалась мелюзга – невыносимо на печи стало. Первым захныкал спросонья мальчишечка лет пяти, его, хнычащего, опустил на пол неулыбчивый кареглазый подросток в темных штанах из «чертовой кожи», на пришлую девочку демонстративно не взглянувший. Потом из-под складок занавески выглянули черноволосые близняшки – одно лицо, но две гримаски: лукаво улыбающаяся и нежная от румянца стеснительности, тоже улыбающаяся, но осторожно, осмотрительно. Близняшки выглянули, снова скрылись, пошушукались и, стрелой слетев с печки, умчались во двор. Девочка проводила их понимающим взглядом и снова вздохнула.
- У тебя тоже братья-сёстры? – спросил фотограф.
- Сёстры. Пятеро. Нет, теперь уж, поди, шесть. Я старшая.
- Да, – проронила свекровь на сей раз внятно, – тяжеленько переезжать с такой оравой. Хозяйства-то!.. И чего на месте не сиделось?
- Папу часто переводят, такая работа, – объяснила девочка. – Они все давно уехали, я одна осталась – экзамены сдавать. Зорьку не продали, мне всё одно идти, а с ней веселее. Только вот я дифтеритом переболела, опоздала теперь на целый месяц... – она виновато потупилась. – Там, поди, заждались молока-то...
- Дитёнок одна скотину гонит! – возмутился фотограф. – И переживает за них ещё! А что, если гад какой по дороге?! Сколько тут – километров двести?
- Сто тридцать, папа сказал,
- И не собьёшься?
- Не-е, я по карте запомнила. Скоро полпути уж, ничего.
- Пойду с ней, провожу, – решил фотограф, – далеконько – да ладно. Волка ноги кормят. Работы поищу.
2
Дорога с попутчиком Настюре (а девочку так и звали, Анастасия, значит, полное имя) не показалась длиннее пройденной наедине с Зорькой. То ли березовые околки, попадающиеся все чаще, скрашивали однообразие пути, то ли веселее степь текла под ногами, когда после освежающей грозы снова жарило солнце, но жарило иначе, мягче, незаметнее, торопливо выпивая тёплые придорожные лывы, а в необъятной высоте то там, то сям опять наливались свинцом облака, тяжелели и опять уже погромыхивали, встречаясь... Но более всего помогал пути хлеб тоскующей в степях женщины. Настюра давно не пробовала такого почти белого, такого мягкого и так много. Она давно не ела вообще никакого. Из больницы выписали, как только возвратился глотательный рефлекс, а пайка в школе уже не полагалось, сунулась в райком – отказали. Хорошо, хоть экзамены разрешили сдать позже... Молоком жила, да тайком подброшенной в окно пшёнкой в холщовом мешочке, которую умыкнул дома поклонник – первый, оставшийся неизвестным. Одноклассник, наверное, один из тех, с кем рявкнула, не договариваясь, но дружно, блатную песню на первомайской демонстрации, как раз напротив трибуны с райкомовским начальством:
Глазёнки карие и жёлтые ботиночки
зажгли в душе моей пылающий костер...
Когда устраивались на ночь под огромной берёзой, выросшей вдалеке от остальных, и раскладывали на чистой тряпочке свой нехитрый ужин, Настюра, смеясь, пересказала эту историю попутчику Калинычу, как пытали одноклассников поодиночке в кабинете директора школы, и она – отличница, член учкома – отвечала то же, что остальные, будто у класса была возможность договориться:
- Кто пел?
- Все пели.
- Ты пела?
- Нет, я не пела.
- Мария пела?
- Нет, не пела.
- Анюта пела?
- Нет, не пела.
- А кто пел?
- Все пели.
- Алексей пел?
- Нет, не пел... – и так далее, «сказка про белого бычка».
Калиныч похохотал и позавидовал.
- Слушай, Калиныч, – вдруг спросила девочка строго, – а откуда у тебя сало? Да еще и два куска.
Фотограф засмеялся:
- Ласковое теля двух маток сосёт. Тебя подкормить велели. Этот кусок свекровка втихаря сунула, а этот, побольше, сама хозяйка дала.
- Странно как. Хозяйка такая красивая. И скрытная. У нее муж погиб, да?
- Нет, дочка... Ешь, давай. Он где-то на Дальнем Востоке остался, новую семью завёл. А она с его родителями живёт, вишь... Правда, нет худа без добра. Хозяйство в доме одно, а семьи две как будто, можно двух коров держать и остальное – по мелочи... Но душу-то ей рвёт – это понимать надо! Говорят, раньше свекровь на ней высыпалась, как могла. А теперь, ишь, сидит – приушипилась, поступилась правами. Молодая гнёт, куда хочет, сама.
- Может, он вернётся домой всё-таки? – спросила девочка, отрезая тоненький пластик желтоватого сала, – как ты думаешь?
- Хотел, говорят. Не приняла. Гордая. А старикам как о внуках не болеть? Отписали ему, чтоб не приезжал, не бросал дочь свою дальневосточную. Здесь-то они сами присмотрят в случае чего. Справедливо?
- Не знаю...
Переночевали и пошли дальше – весело и нетерпеливо, не увеличишь скорость, а душа, душа изо всех сил рвётся вперед, к дому, который пусть медленно, но приближается с каждым шагом. Остался последний отрезок пути – на полдня, вот и орали эти полдня песни на всю степь, надо же как-то реализовать настроение. Сначала баловались переделками: «По военной дороге шёл татарин безногий...», а потом попросились с языка и настоящие. Так, неторопливо, маленьким певучим отрядом подошли к месту, где Настюру ждали.
Село раскинулось подковой меж двумя речками на краю степи, прилепившись одним боком к необыкновенно спокойному, густому лесу необыкновенного синего цвета. Вблизи обычно зелены были ветви каждой отдельно исследованной сосны, но, отойдя шагов сто пятьдесят в сторону степи, видишь, как бор снова почему-то синеет.
- Оптический обман! – догадался Калиныч. – Как профессиональный фотограф утверждаю!
- Да точно – синий, никакого обмана, – улыбалась девочка.
А у мостика через меньшую речку их выглядывала уже, приставив ладонь к повязанному платком лбу, маленькая худая женщина с острыми чертами широкого, скуластого лица.
- Не подумай, что она тут целый месяц простояла, Калиныч, – сказала Настюра, – это мама моя. У неё чутьё! Всё насквозь видит.
3
Бабушка моя, стало быть. И, стало, быть, ни к чему гадать, откуда это у меня – насквозь видеть.
Мама, рассказывая в очередной раз историю своего детства, предложила мне записать её, раз худо-бедно всё равно писанием балуюсь, хотя бы на память. Ну, я и записала. Приврала слегка, конечно, нельзя иначе. Меня же там не было полвека назад, и, как бы подробно потом ни рассказали – вживе побывать не получится. Впрочем, даже если получится...
Вот за июль, и за жару, и за грозу – ручаюсь, потому что прошлым летом в это же время этот же путь мы с мужем проделали на автомобиле – для достоверности. (Дорога, я надеюсь, хотя бы во времена юности моей матери была получше: муж в течение всего пути не уставал намекать, до какой именно степени ему надоели мои литературные бзики – полно дорог не прямее, да глаже).
И вот она – степь. Сильно изменилась. За степь, с её обожженной наготой, умытой ливнями и причёсанной ветрами, с её высушенными травами ("Смотри, сколько сена накопали!» – кричала я в детстве, изредка покидая самый дымный в стране город), за степь, за эту сегодняшнюю степь я совсем не поручусь. Только насекомые у неё в полном составе сохранили подлые привычки, несмотря на исключительно частую смену поколений. Отчего случилось нашествие посторонних растений? Не было там, даже я помню, что никогда не было болиголова в степи или, скажем, цикория в таких просто удручающих количествах. Я их вообще не помню. Чья ниша освободилась, которые из трав не искать сегодня?.. Я не знаток. Вот тысячелистник, знаю тебя, молодец, что остался. Белоголовник, донник, тоже здравствуйте навсегда. Иван-чай, дорогой, ты и на пепелище первым вырастаешь, не бояться за тебя, значит, кипрей-умница?..
Да, я не знаток. Всех немногочисленных знакомых я в степи поприветствовала. Кто же ушел незаметно?.. Изменилась степь, и концов не найти.
Останавливаться на ночлег в селе, которое я узнала скорее по названию, чем по рассказам, нет смысла. До ночлега еще – как до Китая... Утро почти, мы даже проголодаться не успели, так близка оказалась дорога. А ведь из города выехали, значит, плюс двести километров...
Где-то здесь – в этом доме?.. в этом?.. а может быть, в этом?.. – живут дети приютившей мою мать женщины... Вполне вероятно, что и сама эта женщина живет здесь и здравствует...
Есть смысл останавливаться! Есть! Есть! Но...
- Не на корове же, – пробует шутить муж, – едешь...
Разумом соглашаюсь, но все равно поварчиваю себе под нос, пока муж постанывает, одолевая ямы вместе с машиной – единым усилием.
Так и уехали бы. Но сразу за селом видим мужчину лет тридцати, который недоверчиво приподнимается с рюкзака, на котором сидел, и глядит на нашу семейку, как баран на новые ворота... Видимо, за последние пятьдесят лет движение по этой дороге оживленнее не стало. Разве что чуть-чуть – благодаря нам.
- Подберем его, ну давай, пожалуйста, подберем! – радостно захныкала я. – Вдруг он расскажет что-нибудь интересное про это...
- Это против правил, – проворчал муж, но машину остановил, – первый и последний раз.
Попутчик назвался Николаем. Одет по-городскому: сине-красно-жёлтые спортивные брюки – верёвочка на поясе и серая футболка с огромными буквами «АДАДИС». Я долго не верила своим глазам.
- Почему не «Адидас"? – отважилась спросить.
- А чтоб не как все! – молодцевато ответил он.
- Китай, – ухмыльнулся муж, – кто там читать умеет?.. А вот скажи-ка, тёзка, рыба у вас тут ловится?
- Ого! – заверил попутчик. – Во! – он использовал рыбацкий жест. – А хочешь, можно на пруды заехать. Там карасей несчитано.
- Здорово! – обрадовался муж. – Скажешь, когда повернуть.
- Вас там, на месте, не потеряют? – озаботился тот, – Меня-то не ждут.
- Нас еще меньше. – И каким же "любящим» взглядом муж меня одарил!
- Слушайте, тёзки, – не обиделась я, – ехать нам долго, беседовать тоже. Как мне вас различать прикажете?
- А просто! – не полез в карман попутчик, пока муж от моей наглости в затылке почёсывал. – Вы, – он тронул мужево плечо, – значица, Николай первый, а Мы... – тут он уложил длань на необъятных буквах, – Мы – Николай второй!..
Карасей, действительно, оказалось много. Их жарили на мангале, как шашлык...
Познакомились мы, оказывается, с новым русским (просьба в данном случае определение не обособлять кавычками). Платного туалета Николай второй в степи не открывал, но открыл зато кафе-мороженое с дорогими коньяками и, по его морфологии, «висками» да парочку киосков с «Кэмелом» и жвачками по соседним селениям. А степной народ и теперь предпочитает самосад под брагу всему заморскому великолепию. Капиталец, нажитый на жвачках, оказался, как и следовало ожидать, куда меньше начального, вырученного от продажи крупного и мелкого рогатого скота – вечной матушкиной заботы. После двухгодичных трудов остались грузовичок самого застойного года рождения, вставший на прикол еще при «живых родителях» (кафе, то есть, с киосками) и тачка благородного происхождения – «Ауди-100».
- Ну, происхождение не вполне благородное, – смеюсь я, – это не «Мерседес-Бенц» и не «БМВ», а так себе, бастард... И где же ваша кобылка, а, Николай второй?
- С девочками прокатал, – не смутился он, слегка, правда, поскучнев, – побился малость, а запчасти далеко, дорого. И потом: лишили же прав на двенадцать месяцев – пьяный был. Продал – чо год целый ржаветь будет? Металлолом, это ты правильно сказала.
- Я этого не говорила.
- Подумала, значит.
- Допустим... И что же теперь, Николай второй?.. Вы деньги-то за металлолом в новое дело пустили или так пропили?
- Вот погоди, – обещает он, – женюсь на тебе, тогда и отчитываться буду. Может быть.
- Ах, никогда! Никогда мне не доведётся узнать о финансах Николая второго! Ах, как жаль! Как жаль! Но что ж! Надо смириться со своей судьбой!
- Правда, что ли, хочешь? – удивляется тот, постепенно расцветая. – Да я не против. – И, покосившись в сторону храпа из неблагородного «Жигулёнка": – Слушай, что придумал. Я маслобойку решил строить. Уже договора имею на сдачу подсолнечника. Показать?.. Ты постное масло ешь?
- Вы, Николай второй, постройтесь сначала. А еще даже лучше – бросьте вы это чёрное дело. Опять прогорите ведь. Шли бы обратно в трактористы, это больше, чем ничего.
- Неинтересно. Лучше прогореть и опять всё сначала. Не люблю, когда скучно.
- Я тоже, – соглашаюсь, – но еще меньше люблю начинать заведомо безнадёжные предприятия.
Иду к машине за сигаретами. Муж спит, завернувшись в простыню с головой – комары одолели. Окна не закрыть – душно. Я в таких условиях спать не умею. Я лучше у костерка от дыма почихаю да рассказы послушаю. Наверное, пора приступить к главному...
- Знаю я эту ведьму как облупленную, – заявил Николай второй, отвечая на мой вопрос, – знал, то есть.
- За что вы её ведьмой называете? – ужаснулась я.
- А умерла не как все люди.
- Ой, как интересно...
- Что интересно, то да, – неопределённо высказался он и слегка задумался. – Мужик к ней возвращался пару раз. Ох, она его и любила! Как-то гляжу: чешет за ним по деревне с вилами наперевес, как на медведя, хе-хе... А хоронить её он с дочерью прилетел, это лет десять, наверно. Она, баба эта, как, говоришь, её звать?..
Я пожимаю плечами.
- А, во, Евдоха она, вспомнил. Евдоха эта перед смертью болела с год, не меньше, и всё говорила: хочу, дескать, на падчерицу посмотреть, чем она моих детей лучше. А когда он дочку привез, старуха померла уже дня два как. – Николай второй помолчал, помялся, словно что-то припоминая, и вдруг загорелся: – А вот теперь слушай! Приходят муж с дочерью своей в церковь, где стоит гроб...
- В какую церковь?! – изумилась я.
- Да в Камне, в Камне ее хоронили!
- Да в Камне – винзавод! Или рыбзавод – не помню! Какая там церковь?!
- Была, была! Ты просто не знаешь! Слушай лучше! – закричал он, делая пассы руками.
Ну, все. Загипнотизировал. Слушаю. Даже верю. С детства обожаю ужастики, а рассказы про всякую ожившую мертвечину меня вообще в транс вгоняют...
После "чёрного-чёрного» рассказа купание в чёрном-чёрном пруду. При полной луне. Романтика с усугублением. Вода теплая. «Как щёлок» – вспомнилось издалека.
А Николай второй, как бы споткнувшись, цепляется за случившуюся под рукой выпуклость...
- Ну-у, – разочарованно протягиваю я, – так нечестно.
- Почему? – вопрос по-детски непосредственный.
- А потому, что бросим вас здесь одного, если я мужу пожалуюсь. А потом меня совесть замучит – как вы отсюда выберетесь. – Выхожу из воды и направляюсь к машине.
- Это уж точно нечестно! – пугается он.
- Я и говорю! Зачем толкать меня на бесчеловечные поступки?
- Конечно, ты городская, рассказы пишешь, на пианино, говоришь, играешь, а я никто и звать меня никак... – заканючил Николай второй.
- Вот именно! – уже сердито соглашаюсь я, за последние двадцать лет выучив подобные манёвры наизусть. – На жалость я не играю, ставка не та.
- Что не поделили? – раздался голос из машины.
- Да вот, рассказывать отказывается, – жалуюсь я.
- А ты налей сначала, – советует муж, – кто же тебе на сухую разговорится. И потише там, а то усну за рулём завтра.
- Ишь, как правильно понял! – радуется Николай второй. – Наливай, если муж разрешил. Про эту, как её, Евдоху я тебе наврал половину. Слыхал, что было нечисто, а не запомнил, что конкретно. Зато по правде расскажу такое – пальчики оближешь. За точность – клык даю.
- Сидел, что ли? – интересуюсь я.
- Во выдумала! – обижается он. – Я и трактористом не был. В институте учился, не веришь?..
- Да почему не верю...
- Честно, в педе учился, на военрука. Пьянствовать надоело, ушел со второго курса...
А цикады поют так звонко, так пронзительно, что не хочется слышать человеческий голос. Ритмичные звуки сами готовы сложиться в рассказ несказанный.
- Давай помолчим, – прошу я, наливая-таки, – потом расскажешь.
Он прямо встрепенулся весь, услышав долгожданное обращение «на ты», и замолчал спокойно и светло. А я думаю и думаю всё «про эту, как её, Евдоху».
4
Когда я особенно глубоко задумываюсь, себя временно теряю. И вот, я – это она, она – это я.
Я лежу на широкой хозяйской кровати, мне, как всегда, слишком просторно. Так ведь и не попробовала на ней вдвоём – не пришлось, свекровка одна знала, каково это. Но думаю, что не тесно. Не та «я» думаю, которая лежит, а та «я», которая находится вверху, откуда-то с полатей или ещё выше бесстрастно рассматривая то, что ещё совсем недавно было родным и близким. Постоянно скрипит и хлопает дверь. Люди входят, выходят или сидят неподвижно.
Появление ожидаемого чувствую. О-о-о! Я надеялась, что больно быть уже не может...
Он близко!
Он вошел. Но не ощущает моего присутствия, плачет об отсутствии. Мне невыносимо чувствовать его страдание. Той, которая лежит, тоже всю жизнь было невыносимо, и она со сладким трепетом узнавала о каждой посетившей его боли, единственно так становясь причастной – причиняя ее, потому что собственная боль сожгла сочувствие...
Хочу его утешить, нашептав главные слова. Шепчу, а потом кричу изо всех сил, но душа в нём замкнулась...
Седой, большая и всё ещё красивая голова дрожит, морщинистые, в коричневых пятнах руки то гладят, то теребят нечувствительное, мёртвое... Как он не понимает, что я здесь, вот она, как пять десятков или даже пять тысяч лет назад! Юная! Сильная! Ощути же! Не ощущает... А я никак не хочу улететь без прощения и не попрощавшись. Выход только один – вход. Только так он сможет почувствовать.
Как тяжело это, как тяжело! Я почти бессильна внутри. Вот удалось шевельнуть ресницами. Не заметил. Сжимаюсь в пружину для резкого движения и – цап! – его рука в моей. Намертво! Свеча в изголовье падает и гаснет. Значит, обживаюсь?.. Слышу вопли. Зачем-то открываю глаза – видеть-то ими не могу, другим вижу, неплачущим... Нет, не выдерживают слёз веки, сами опускаются... Тело выталкивает меня! Сказать! Скорее сказать!
Последнее усилие и... вместо тихого «прости» из уст вырывается хриплый вопрос: «Корову подоили?.."
Ведь ты любила его всей душой! Ах, тело, тело...
Я возвращаюсь. И снова оглушительный звон цикад, звёзды, костёр на берегу...
- Эй, тёзка, что это с женой твоей творится? – слышу испуганную скороговорку.
- Что?.. Где?.. А-а. Не обращай внимания. Я думал, машину угнали.
- Да ты же в ней спишь! Просыпайся, говорю! Смотри, чего это она побледнела, оглохла?.. Я прямо за... это... со страха, а он спит!
- Что?.. – ехидно переспрашиваю я. – Что это вы, Николай второй, сделали от страха?
- Во зараза! Чего пугаешь? – он пытается рассмеяться, но у него не получается.
- Это с ней бывает... – громогласно зевнул, потягиваясь, муж. – Говорю тебе, не обращай внимания. Рассказ очередной сочиняет.
- Я бы запретил ей! Кому оно надо на фиг, с ума сойдет – и всё! – никак не успокоится Николай второй.
- Запрети, попробуй, хочу посмотреть... Это ей вроде курева – легче мужа бросит... Я сегодня высплюсь или нет?!
- Да спи на здоровье, кто тебе мешает! – негодую я. – Вот утону – будешь знать! Хотите ещё искупаться, а, Николай второй? Да не бойтесь вы, не защекочу.
- Ну, ты наглая... – бурчит муж, устраиваясь поудобнее. На зыбкой воде дрожат искры от звёзд. Круглая луна просвечивает сквозь тонкое облако. Ныряю в мерцание. Хочется особой тишины и медлительности, но вода стала холоднее, и тело требует более резких движений. Плыву. Каждый всплеск – как выстрел. Николай второй блюдет меня у берега. Нет, невозможно холодно. Скорее к костру за полотенцем и – рассказ слушать обещанный.
- Что быстро наплавалась? – интересуется будущий рассказчик.
- Холодно невыносимо.
- Во даёт – холодно! Водичка – как щёлок!
Эти его слова рождают во мне радостное предчувствие скорого попадания в нужную, давно искомую струю. Я изумлённо вздрагиваю.
- Конечно, – смеётся он, – шелудивому поросёнку и в Петровки мороз.
Смейся, смейся. Я напрягаюсь, как струна, готовясь не упустить ни словечка, ни жеста, ни умолчания, ни самой короткой ноты в сложноритмических мелодиях цикад.
Усаживаюсь. Наливаю. Требую:
- Говори.
- В нашем селе, – незамедлительно начал Николай второй, – у бабки Катерины жила когда-то приезжая квартирантка из города, красоты она была неописуемой. Одевалась только в шёлк и в шерсть, а шуба у неё была длинная, белая с черными пятнами. На посиделки, где матерные частушки поют, она никогда не ходила. И стало ей скучно. Тут случился в клубе весенний бал. У нас его до сих пор каждый год устраивают. Сейчас хоть рассчитывают, чтоб после Пасхи, а тогда удумали танцевать в страшную ночь – с пятницы на субботу. Да ещё... Клуб-то наш старый видела, помнишь? Где кинотеатр теперь. Опять будешь спорить, что не церковь?
- Не буду, не буду, – успокаиваю Николая второго я.
- Вот там этот бал и устроили. Нарядилась она и пошла в клуб. Народу набилось – тьма. И все нарядные, да только колхоз, он и в Африке – колхоз. Она возьми и скажи: "Фи, одни свинопасы собрались!» И ушла. Да обидела, видать, кого-то. Идёт она из клуба через парк... Там теперь парка нет, но он был, я помню, видел.
- Я тоже, – киваю.
- Идет мимо радиоузла, мимо прокуратуры... И вдруг навстречу ей бегут люди и кричат: «Свинья! Свинья! Беги!» Та не испугалась, не побежала, стоит и думает, чего это, дескать, мне свиней бояться? Тут она свинью увидела: огромная, ухо чёрное, глаза зелёными фонарями!.. Как вчистила красавица по улице от неё, по Зелёной, значит, я покажу потом, где, а свинья не спеша бежит, похрюкивает, но догоняет, все ближе, все ближе... Девка – к брёвнам, из которых больницу нашу старую потом построили, махом наверх вскарабкалась, а высоко ведь! Что ты думаешь, свинья за ней по брёвнам незакреплённым скачет! Где это видано – свинья-верхолаз! Тут девица смекнула, какая свинья за ней увязалась. Хочет перекреститься, а креста нет на шее, рука не поднимается. Тогда соскочила с брёвен и чесанула обратно к прокуратуре. Глядит, свинья уже обогнала и дорогу ей перекрывает. «Чего тебе, свинья, от меня нужно?» – сроду гордая была, а тут заплакала от страха даже. «Замуж выходи», – говорит свинья. «За кого?» – «За пастуха нашего», – захрюкала, как засмеялась, и пропала с глаз. Пришла красавица домой к бабке ни жива, ни мертва, рассказывает про всё это, а сама пятнами покрывается. К утру у ней все лицо стало в угрях и нарывах, страх божий. Ну, бабка Катерина быстро вылечила ее сучком на ухвате...
- Как это?
- Да запросто. Одну молитву надо выучить специальную, у матери моей есть переписанная. Потом найти сучок на мёртвом дереве и под молитву переводи каждую болячку на него – делов куча... Я так все бородавки свёл себе. По листочку читал. Мать говорила, что по листочку не получится, а вот – получилось. Последние когда сводил, уже и читать лень стало, так напевал под нос белиберду всякую, какая с языка пошла, и всё равно получилось.
- Так ты экстрасенс, что ли?
- А как же! – загордился Николай второй. – Брательник мой еще хлеще: тот свои бородавки вообще сдумал.
- Если молитва не нужна, то, наверное, и сучок упразднить можно... Ну ладно, давай к свинье поближе.
- Ага. Вот. Замуж за чёртова свинопаса она, ясно, не хотела. Плачет! Боится! Из дома не выходит, да разве спрячешься от нечистой силы? Сидит, Богу молится. И снится ей сон. Свиньи лежат в лыве и разговаривают. Одна спрашивает: «Когда свадьба?», а другая отвечает: «Когда сало нарастет». Первая опять: «Умирать неохота», а вторая: «Куда деваться?», третья и говорит: «Погодите ещё, вдруг в невестин портрет принц влюбится...» Все-все свиньи как завизжат, как захрюкают! Испугались, повскакивали!.. Девушка проснулась и думает: «Сон в руку, надо портрет свой в газету напечатать..."
Тут я, сообразив, что к чему, сама захохотала до визга и хрюканья. То-то эта свинская история показалась мне смутно знакомой. А уж принц-то суженый мне знаком досконально, о нём я самостоятельно могу наврать с три короба.
5
Поглядев со стороны, мальчика никак нельзя было назвать "пацаном». Мешало все: гладко причёсанные тёмные волосы, нежный румянец бледного лица, на котором застыло ожидание события прекрасного, скрытно и неотвратимо надвигающегося. Его синяя вельветовая куртка застёгнута до самого ворота, а в руках настоящая взрослая папка с золотыми длинными шнурочками. Видно, никогда не били ею сверстников по голове и никогда не прикасались к ней немытые руки. Там аккуратно хранились нотные листки, заполненные мелкими карандашными значками, и узенький деревянный пенал. На свои четырнадцать лет мальчик не выглядел – тоненький, хрупкий – и взрослости добирал манерой поведения. Потому и походка мальчика не была торопливой, с достоинством шествовал. К тому же, он был чистюлей, а вся Никитинская после веселого майского дождя покрылась ручьями, переливающими грязь из одной лужи в другую. И потом: свежий запах липкой листвы, мокрые, раскрывшиеся навстречу солнышку и брызгам из-под ног прохожих цветки одуванчика, – всё это насыщало настроение мальчика, но не способствовало скорости... (Вот оно, первое противоречие! Впрочем, это я к слову...)
А где-то недалеко уже шумел оживлённый Красноармейский проспект, и вплетались в этот шум звуки городской музыкальной школы, куда направлялся мальчик, и куда он не дошел за последние несколько месяцев ни разу. Вот почему он, по-прежнему неторопливо шагая, время от времени морщился, сердито сопел и шептал самому себе: «Эх ты, пацан...», но, тем не менее, опять остановился у входа в «Фотографию» и завороженно уставился на витрину.
Фотограф, выглянувший в свободную от рекламного щита полоску окна, мальчика давно приметил, трижды в неделю наблюдая его безмолвную, неподвижную выстойку, и с самокритикой мальчика не согласился.
- Мужает поколение, – сказал он сослуживцам, – каких-нибудь полгода назад был обыкновенный пацанёнок, а теперь – юноша! – И всегда недосуг было фотографу поинтересоваться, что заставляет юношу неизменно застывать перед витриной.
А это был портрет. Тот самый, случайно испорченный мной при ремонте квартиры, после чего мои родители сразу же благополучно развелись, промучившись друг с другом, как в сказке, тридцать три года. Видно он, этот портрет, и держал их цепкими лапами Сбывшегося...
Надо же было обожаемому мной Афанасию Калиновичу проводить когда-то мамину корову! И – надо же! – карточка в доме нашлась. На этой карточке маме лет шесть. Кстати, бабушка тоже в кадре присутствует. Но фотограф сделал, как обещал, мамин портрет, настоящий сольный, где поместилось только мамино лицо и разметавшиеся белоснежным венчиком волосы. Он был настоящим мастером, обожавший меня Афанасий Калинович! Но... Ни один из кипы моих превосходно сделанных портретов не стал шедевром. А мамин портрет – стал!
Если присмотреться, на огромной фотографии будут видны следы ретуши, особенно там, где глаза и губы – они очерчены почти выпукло, подобная резкость при таком сильном увеличении просто невозможна. А волосы! Волосы струятся несколько живописнее, чем на оригинале, хотя ни одна прядь не потеряла естественного движения. А настроение! Да это ангел, запечатлённый в полете!
И повреждённый портрет, и старая карточка оригинала навсегда улеглись на моих антресолях... Отец хотел взять портрет себе, но мать воспротивилась. Я предложила компромисс... Вот о каком портрете поведал мне наш случайный попутчик. Правда, его фольклорная история изрядно обросла нелепостями, вроде Евдохиной. Например, мать моя в рассказе так приукрашена, что невозможно понять, кто она такая. Принцесса инкогнито. А где были её родители, шестеро сестёр и единственный младший брат? Где корова Зорька, как ключевая действующая морда?.. Шуба из горностая, ага. Из овчины не хотели ли, да чтоб одна на всех?.. Еще более непонятно, когда действие происходило. Николай второй клыками клялся, что сразу после революции...
А ведь он прав! Прав Николай второй! Ну кому она интересна, шуба из овчины, да еще и одна на всех?! Будни. Надо, эх, надо бы научиться достоверно излагать нелепости! Чтоб – праздник! Но в своем доме. Похоже, народу нравится именно это. Отчего так?..
- Ты на себя посмотри... – улыбнулась вопросу мама.
- А ну-ка, покажи, где я соврала? – недоумеваю я.
- У тебя правдоподобно получается, – утешила она, – мне нравится. Только один кусочек переделала бы. Про райком.
- Зачем? Неправда, что ли? Сама же рассказывала.
- Правда-то правда... Теперь, конечно, все рассказать можно. И написать тоже. Вот нужно ли? Не так поймут.
- А как же?! Чтоб ребенку сто грамм хлеба пожалеть! Даже не своего! Мрак.
- Видишь ли... Было другое время... Это сейчас... – она мимолетно погладила меня по голове, а у нас в семье сантименты не приняты, и я насторожилась. – Это сейчас дети до седых волос – дети. А тогда в двенадцать лет ребенок считался взрослым и мог отвечать за себя... Все сейчас коммунистов ругают, и ты туда же. Всё равно, что лежачих бить.
- Ого, нашла лежачих. Нам бы на их слоновье лежбище, да куда! Растопчут.
- Тем более, не роняй себя. Моська ты, что ли?
- Ну, хорошо... Я подумаю.
А подумала почему-то о Знаках. Тех, что обрушиваются сверху, иногда – булыжником будто, иногда – незаметной капелькой дождя... Жизнь на бедных моих родителей столько обрушила – едва не пришибало Знаками, и всё не впрок. А из этих подарков – внезапных прозрений, удивительных случайностей, странных на первый взгляд взаимосвязей – можно создать большой роман в духе Жорж Санд...
Плохо слушались Знаков мои родители. Ладно, что не пытались торопить события, но вот убегать от них зачем к событиям ненужным и даже вредным?.. Тем более что не уведут они от судьбы далеко, а вот омрачить суждённое могут...
Моего отца женщины всегда чрезвычайно любили. Он их, конечно же, тоже – всю основную массу. Особенно блондинок перманентных, а таких тогда было множество. Прямо выискивал ангелоподобных. К моменту встречи с моей матерью он был уже женат, но кобелировать продолжал потихоньку. Очередная его пассия проживала в самом бандитском районе города, но, как истинный джентльмен, он всё же частенько провожал её через виадук, и определённый холодок, появившийся в их отношениях, в такие минуты подползал уже к самому сердцу. Впрочем, он объяснял не риском, а элементарной ленью свое охлаждение к сбитой накрепко белобрысой «Осипухе», как мысленно уже наименовал тайную пассию по названию места её жительства. И, покидая вечерами железнодорожный сад, всегда ловил себя на одной и той же мысли: ну почему бы не жить этой дурёхе поближе, например, в этом доме?.. Не говорил себе: или в этом, или вон в том. Вожделенный дом был всегда один, и это был Знак. Если бы мой отец посмотрел сквозь стену, за которой в то время не было троллейбусной диспетчерской, и если бы его взгляд проник во двор, где сейчас асфальтированная площадка с коммерцией, он мог бы увидеть, как моя молодая и ещё далеко не мамочка срывает огурец с высокой грядки. Жила она в этом доме. И вся ее многочисленная родня тоже. Деда всю жизнь гоняли с места на место...
Именно моей матери пришлось подобрать своего будущего мужа и моего отца в луже, куда он приполз с разбитой-таки осипенковскими ревнивцами головой. А от посёлка Осипенко даже через виадук до мемориала, где раньше был железнодорожный сад, ногами идти устанете. Далеко полз. Хватило сил ровнёхонько до вожделенного дома. Мама с трудом подняла его бесчувственное тело по лестнице. Он пришел в сознание лишь однажды и сразу же снова оттуда ушел, потому что увидел на стене портрет, выученный с детства, а под портретом – ангела, с портрета слетевшего: расчёсанные на ночь и ещё не прибранные в косу белоснежные волосы, зыбкое, но живое лицо, глаза, одухотворённые тревогой, – словом, мама моя... Отключившегося и увезли его в больницу.
Мама выловленный из лужи Знак, конечно же, ухватила, но действовать, то есть наводить какие-то справки начала не сразу. С опозданием узнала, что история кобелирования за виадук получила слишком большой резонанс среди близкой отцу публики, поэтому он расстался с женой и переехал. Куда – узнавать постеснялась. А ведь послушайся она Знака, посети его в больнице – и ни к чему самый дымный город нашей страны, где молодых, перспективных и, тем более, одиноких инженеров женщины тоже чрезвычайно любят.
Что может быть хуже накопления несуждённого, дурных привычек, приобретенных вопреки?.. Только нерешительность и бездействие. Беды всеобщие. И почему людям никогда не дано знать свое предназначение?.. Слепыми котятами блуждают, то проваливаясь в ямы, то оставляя куски тела на остриях...
Мама поплакала чуток. Как же, как же. Не успела выловить своего принца из воды, что было когда-то бабками деревенскими предсказано (ведь свиньи ей снились, не совсем так, но сон действительно оказался "в руку"), а принц взял и уехал. Неизвестно куда... Ну, уехал и уехал. Отработанный материал, казалось бы. Плюнуть и забыть. Так нет ведь. Видно, абсолютно необходимо миру поиметь такое недоразумение, как я.
Мама через год окончила свой заочный институт и решила начать самостоятельную жизнь. Уехать, куда глаза глядят. Сёстры стали невестами, тесновато жили. И никуда мамины глаза не глядели. Пришлось ткнуть пальцем в карту Алтайского края, чтоб недалече от родни все-таки. Мимо края попала. В соседнюю область...
Самый дымный город нашей страны встретил ее утром и понёс вместе с фанерным чемоданом по проспекту Металлургов...
Отца город вынес навстречу. Он еще на службу не опаздывал, одна из блондинок его рановато выпроводила.
Так они, наконец, поженились. Понадеялись, что смогут сочинить сюжет со счастливым концом.
Так они, наконец, развелись. Запутались в происходящих действиях.
И вся любовь. И вся жизнь.
Скупо?.. Я бы не сказала.
Ведь были же: Зорька, Евдоха, Калиныч, был даже виадук.
А теперь есть я. И попутчика Бог послал.
Но это уже другой рассказ будет. Ожидайте! Все лучшее во время ожидания и случается.
большой рассказ